Шумаров, Г. Улица,
которую я любил [Текст]:[рассказ] / Г. Шумаров // Шумаров Г. Улица,
которую я любил: рассказы. – Ставрополь, 1999. – С.23-30. – (Б-ка писателя
Ставрополья для школьников).
УЛИЦА, КОТОРУЮ Я ЛЮБИЛ
Он еще издали услышал шум моторов. Костя шел рядом и удивленными
глазами разглядывал развалины. В его деревне такого не было. В деревне, хоть и
война прошла, все осталось прочным: соломенная крыша, прясло, бадья над
колодцем.
Машина из-за угла гулко крутанула на площадь. Тупая, облупленная, отремонтированная морда — хорошая морда. А потом и другие пошли, груженые, к
элеватору.
—Хлеб! — вздохнул Антон, вспомнив
зыбучую тяжесть зерна на
ладони.
—Хочу на машине! — буркнул сын,
но это так, для характера: экое дело — трехтонка!
Поедешь еще, думал Антон, дай срок! Для тебя грузовичок — так себе, каталка. А нам он,
колхозам да заводам, жизнь возвернет. Уж коли так все оборачивается, значит, здорово люди жить хотят.
И хотят, чтобы быстро все было: дома с электричеством, театры,
магазины с добром. Оно ясно — невидная машина, старье, а дружно идут. И элеватор, гляди, всерьез
сделали, не как-нибудь.
Они зашли на
базарчик, который у вокзала.
Сразу попался безногий
в шинели — торговал папиросами. Прошли безногого — бабка сидит прямо на земле, одни гайки да шурупы перед ней, жестянки еще — промышляет. К
кучкам людей подвигаются бочком
хитрые да осторожные людишки, прислушиваются, прицениваются. А иные под полой
что-то прячут, спекулянты. Кричала звонкая высокая баба: «Пирожки сдобные, вполне съедобные!» Дерьмо на сковородке.
Нам бы
хлеба! В сторонке жулье показывало фокусы со связанной
ниткой: попади, чтобы нитка на пальце осталась. И кругом ходили понурые собаки
и людям в глаза глядели. Такое время сейчас — за любым побежит, только мосол
покажи.
— Хочешь яблок?
— спросил Антон.
Костя —
парень степенный. Посмотрел на корзину, которая у бабки тряслась в руках.
—Ну их! — сказал. Потом объяснил, как отошли от корзины:
— Мне Гришка каждый день мог наполосовать яблок — завались! Только хлеба
просил.
—Из колхозного сада яблоки-то
небось?
—А то из какого?!
Они обошли
весь базар, подождали, не подойдет ли еще кто из торговок с хлебным припасом.
У Антона
ныла култышка в пустом рукаве. К солдатскому поту, от которого солончаки
остались на гимнастерке, подмешивался пот бездельный, нехороший. Скрутил цигарку,
орудуя правой, которую пуля пощадила, и еще култышкой помогал. Табачок есть:
бабы пособили в деревне, как сынишку забирал. А не то
пришлось бы с солдатиком безногим торговаться. Куда уж хуже, если на фронте
всем делился с дружками, не жалел.
Вот теперь
еще хлеба. Вез из деревни малость, да не больно долго
он залеживается. Полагал на станции разжиться, однако не заметно, чтобы
повезло. Косте надо бы хлебца, вот что.
Сели на
бугорочке у загородки, чтобы хоть как от солнца спрятаться. Костя босой ногой
стал жука присыпать мусором, а жук все вылезал, козявка. Вот забота парню нашлась,
никакой еще думки нет. Потом, глядишь, и человек вырастет, и всамделишные
заботы станут одолевать того человека. Пока, должно, не привык еще к отцу, неразговорчив. Плакал даже попервости,
не хотел от тетки Полины уезжать.
Все это,
покуривая, обмозговал Антон, потому как приказал себе
не думать пока про жену. Так и сидел, не думал.
—В школу пойдешь другим летом, — сообщил он, чтобы к
рассуждению приучить сына. — Как ты, а?
—Ну и ладно, — согласился Костя.
—Надо, брат. Дело такое: думать научишься.
—Я и так додельный, — ровно академик какой ответил Костя.
— Ишь ты! Думать будешь —
новый картуз купишь.
Шумно сейчас живут на станции. Поездов много ходит,
тупики
теплушками забиты. И люди вроде шумнее стали. А степенный был поселок до войны.
Поезда ходили как бы осторожней, телеги скрипели-тянулись да машины когда.
Это хорошо,
что шумно. Теперь на других оборотах надо жить. Хоть с одной рукой, хоть на
костылях, а во всю силу. Это в окопах думано-передумано,
товарищам павшим обещано.
Конечно, к
шоферскому делу ты уже без отношения, Антон. Култышка еще пальцы чувствует,
вроде баранку держать может, да только фантазия это одна, а не рука. Однако
голова на плечах есть и мыслишки не на холостом ходу
вертятся.
— Может, без
хлеба, сынок?
Привидение
это одно, привычка — хлеб. Утробу надо набить, а чем — война научила.
— А я что? Я
могу! — прикинул Костя.
Антон
вытащил из сумки сверточек. Районного масштаба газетка, мало в ней съестного
уместилось. И как стал газетку разворачивать, услыхал позади себя машину. Не то
чтобы с завистью, а с любопытством посмотрел, повернулся. «Оппель»,
ясное дело. Трофейный мотор, аккуратная штучка. Хотел было Антон поболтать с
шофером через забор, чтобы послушать, как и что, да увидел: дверцу приоткрыв,
человек из машины стал пятиться. Спина и задница коверкотовые,
но не в этом интерес. Антон вскочил, сверточек быстро, как позволила
аккуратность, водворил в сумку, а Косте приказал:
— Пойдем, помогнем человеку!
Мигом вышли
через калитку, и вот она и машина уже.
— Не надо ли
помочь? — спросил Антон как бы равнодушно, а сам уже знал, что очень даже надо,
и потому больше на
начальника поглядывал, у которого работал до войны.
Коверкотовый посмотрел на пустой рукав безо всякого
уважения, а потом на чемодан глянул. Лоб в поту весь — никак не обойтись без пятой руки.
— Дорого
возьмешь? — спросил.
Мотнул
головой Антон. Не обучила его война торговому делу. И очень обидно ему стало,
что не узнал начальник шофера своего, а премии не однажды вручал.
Обогнули
вокзал, досками обшитый, и вышли в аккурат к самой линии. А потом прикинули, где стоять второму вагону,
и еще шли, шелуха от семечек под ногами потрескивала. А как остановились
и поставил коверкотовый свои чемоданы, так и стал глядеть на Антона: мол, большекромым без потачки.
— Пойдем,
Костя, — сказал Антон, будто и не видел, как
начальник мелочь считает.
У начальника
— Петром Петровичем звали его — рот самостоятельно открылся, а шофер — так тот
посмеивался.
— Не хочешь? —
пробовал испугать Петр Петрович, только Антон далеко уже ушел с Костей, и
поезд как раз при был, народу к вагонам подвалило.
Я ведь
обнять тебя хотел, мордоворот мурластый, а ты даже не
признал. Нешто деньги мне нужны? Уж в любой избе можно бы попросить, коли
невмоготу. Оно, конечно, и выпить бы можно было с горя, да то-то и оно, что с
горя.
— Ну что, где
теперь есть-то будем? — спросил Костя даже обиженно.
Мужик
растет, известное дело. Того как оторвешь от еды, так и обида тебе. И тонкий
живот без еды не живет.
— Теперь уж до
самой своей улицы дойдем. Глядишь, и жара меньше будет, — ответил отец и все
дивился на Костикову голову — курчавый, весь в Машу.
Разыскал он
его в деревне, у тетки Полины. Всю войну разыскивал, потому
как от поселка ничего не осталось, писем не от кого получать было. А как
разыскал, сразу вот и поехал после госпиталя. Глухая деревенька, и Антон оттуда
же родом. Костик в ту ночь голову с печи свесил, не узнал, выходит, только
дивился на его пустой рукав, что под ремень был заправлен.
Как увидел
Антон курчавую голову, так и напиться ему захотелось. И напился, чтобы отошло
немного. Четверней поехал. Да нет, где там — не отошло, не схлынуло! Занозу в
сердце водкой не вытравишь. Кабы увидела все это Маша,
то сказала бы, что нехорошо. А то и вовсе не сказала бы ничего, только и после
такого молчания приказал бы себе — хватит!
Редкостным
человеком была Маша — спокойная, молчаливая. И не обидно было мужику делать,
как она велит, потому что слова у нее от сердца шли. Жили они душа в душу, и дивно было шоферу Антону Зуеву, как
это можно от жены на других баб отвернуться. Хоть в организме мужика и есть
такое, природой определенное, а все же совесть надо поиметь.
Бывало, соберется братва у элеватора и ну рассказывать,
кого ущипнул, да кому за пазуху заглянул. Известное дело: поцеловал куму, да и
губы в суму. А Антону нечего было рассказывать. Покуривал всегда молча, не
встревал в разговор.
Рассказать,
так на смех подымут, как он Верку, соседку свою, вез
до станции. Она в деревне, Верка-то, на свадьбе
гуляла, а Антон мимо в аккурат ехал. Ну, посадил в
кабину рядом с собой, а как отъехали от деревни. Верка
просить стала: остановись, и все тут! «Зачем?» — спрашивает Антон. И время
позднее. «Хочу, — говорит, — с тобой походить, поглядеть на походку любчика!»
Жене дома
рассказал, хоть и зря, а она прижалась к нему и шепчет: «Трудно бабе одной...»
Работала она
на станции кассиром, Маша, война вокзал снесла. А все остатнее время Маша
тратила на сад, на цветы свои. И чего там только у нее не было! Дело прошлое:
не очень-то любил Антон эти ее занятия. Конечно, это хорошо — букет каждый раз
на столе, и волосы Машины от цветов духмяные. Но только беспокойно было в доме
от всяких тюльпанов и прочих. Бывало, вернется Антон из ночного рейса, ляжет
вздремнуть и тут — на тебе, приходят: «Уважь, Антон Семенович, нарежь букетик!»
Вот и надо уважить, сон то и разгуляется. А тут еще получился у Маши новый сорт
тюльпанов, и назвала она его по мужу «Антоном». Ладно уж, что от шоферов
спасенья нет, — смеются. Так еще Верка — соседка
повадилась приходить. Придет, посмотрит на букет и скажет: «Очень мне нравится
«Антон». Маша — та только улыбалась, а Антон из себя выходил, грозился весь сад
картошкой засадить.
— Батя, а что, сюда бомба угодила? — спросил Костя и дернул отца
за пустой рукав.
Развалины.
Кажись, они еще дымятся, а закроешь глаза — и мечутся перед глазами женщины и
старухи с детьми на руках. Здесь на углу попыхивал до войны маслозавод — труба
железная, высокая, с такой нахлобучкой. Проволокой крепилась труба-то. Должно с
первого раза и завалило ее.
Люди,
бывало, куда как ругали заводишко: чадит на весь
поселок, аж воротит. А сейчас заныло сердце у Антона, когда другой запах
почуял — каленого камня, кореженого железа. Не выветрило его, не вымыло,
запах.
— Бомба,
сынок.
Улица была
до войны простенькой: два порядка домов, скамеечки у завалинок, гармошка ходит
под окнами. А весной и крыш не, видно от дружной зелени.
— Бомба,
сынок, такие дела...
А осенью
надо было от слякоти пробираться вдоль забора по траве, которая хлюпала. Маша
в последний день шла сзади, он подавал ей руку, когда надо было перепрыгнуть.
На руках у Маши Костя сидел курчавый. На вокзале среди вещевых мешков и слез бабьих ничего не сказала ему жена. Так молчаливой и
запомнилась и вспоминалась на фронте — молчит, стоит с сыном.
Сына бомба
интересует. Про пули не спрашивает - мелочь. И то хорошо. Побежал прыгать по
развалинам, забаву нашел. И того не помнит, как в гости сюда ходил к Смирновым.
Хорошие были
шабры. Сейчас только бурьян растет на глине, да малина одичалая кое-где
пробивается. Сына тринадцати лет застрелили у Смирновых немцы. Вот и выходит,
что большое зло — пуля.
— Костя, иди поешь!
Дитя и есть
дитя. У Кости аппетит на воле разыгрался. А у Антона на этой самой воле что—то
в горле встало.
Вот и
подошли. Не узнать своего дома. Обгорелый наличник торчит из груды кирпичей.
Зеленая краска, облупленная, заметна еще хозяину.
Только на
минуту присел Антон на обгорелый пенек - разыгрались нервы. А потом встал и,
чтобы Косте ничего такого не думалось прошел по
тропинке несколько раз туда-назад. Совсем не надо это сыну внушать, рано еще.
Не помнит он ничего, Костя, мал был тогда. Вот и хорошо, пусть себе поест да поозорует.
Костя
справился скоро. Остатнее с газеты в ладонь переложил
и в рот отправил. Голова курчавая, плакать в нее хочется.
—Бать, и сюда угодила бомба?
—Должно, снаряд, сынок.
А сам точно
знал, что снаряд — Полина писала. Только сначала была пуля. В упор стрелял
офицер. Никакой промашки. Потом уже был снаряд — считай, что перед концом
войны. По пустому дому.
Сын пошел,
руки в карманы, пятки порепаные видно. Худой весь —
на картошке вырос. А справненький был тогда: у Маши
до станции руки устали.
Боязно было Антону смотреть туда, где за грудой камней рос еще
смородинник, да посмотрел все-таки, и хоть ничего не увидел, пока сидел, а уже
не мог оторвать взгляда. А когда встал и взобрался на эту груду, так все и
увидел. И побежал, неверно ступая на битые кирпичи, и сухие стебли оказались в
его судорожном кулаке. Плоский камень выглядывал из бурьяна, а под камнем да
под бурьяном земля слегка осела. Опустился Антон на колени и почувствовал,
какая она острая, военная земля: колючки, битые кирпичи.
Любила Маша
теплую постель, мерзлячка была. На первую получку
купил Антон пуховую перину, на машине привез. И одеяло было стеганое.
Наползали на
могилу одуванчики, цикорий, лебеда, и вокруг совсем заглушили за эти годы
луговой мятлик, которым Маша засевала газоны.
А клумбу
немцы раскидали. Была клумба звездой сделана. Сначала староста пришел, из себя
выходил. «У тебя, — кричал, — мы знаем, муж в армии. И сама от нас убежать
хотела, да вовремя станцию отрезали. И еще звезду цветами разрисовала!»
Как с
прошлого, довоенного года была клумба звездой, так и расцвела по весне пятью лучами.
Увидел-таки староста, продажная шкура.
У Антона
слезы бежали по щекам, невпотай плакал Антон.
Нагнулся, сорвал несколько голубых звездочек цикория да ромашки и положил на
камень, который добрые люди поставили.
Офицер
стрелял в упор. Никакой промашки. Похоронили тайком Машу в саду, камень
незаметный поставили для памяти, а Костю-сироту Полина в деревню свезла.
Спасибо
тебе, Маша, за все: за красоту твою ладную, за сына, который в тебя пойдет, за
твои цветы на радость людям и за улицу, которую я любил, потому что ты туда пришла
однажды.
Набежала туча. Мало их, тучек-то, набегало в этом году. И тут пришел
Антон в себя. Водочки бы теперь в самый раз. Осмотрелся кругом — сумку искал.
Вспомнил, что оставил ее там, у
крашеного наличника.
Вот опять
жизнь начинается. Времянки люди сделали, живут.
Элеватор снова подняли, машины идут к элеватору. Дети растут, уже непуганые.
Русский человек будет все долго помнить, да не станет долго вспоминать. Пули,
что застряли в костях, не дадут сидеть без дела.
Осмотрелся кругом Антон.
- Костя! — крикнул.
г. Орел,
1963 г.