Глава VIII
КАВКАЗ
И ИРАН
В конце августа 1818 года Грибоедов выехал из
Петербурга в Москву, откуда шел путь на Кавказ и в Иран.
Он
уезжал с тяжелым чувством: позади оставались привычный круг друзей, театр,
книги, новые журналы, которые можно
было прочитать сразу после выхода
в свет.
«На
этот раз ты обманулся в моем сердце, любезный, истинный друг мой Степан, грусть
моя не проходит, не уменьшается. Вот я и в Новгороде, а мысли всё в Петербурге.
Там я многие имел огорчения, но иногда был и счастлив; теперь, как оттуда
удаляюсь, кажется, что там все хорошо было, всего жаль»,— писал Грибоедов Бегичеву
через два дня после отъезда.
Третьего
сентября Грибоедов приехал в Москву.
В
доме «под Новинским» жизнь шла так же, как в детские годы Грибоедова.
По-прежнему
отворял ворота бородатый дворник и выбегали навстречу крепостные слуги, так же,
как раньше, стояла в комнатах изящная мебель, в сенях и в передней были
постланы чистые домотканые дорожки, а в гостиной — большой дорогой ковер.
И,
как всегда, Настасье Федоровне покорно подчинялись все в доме, от последнего
слуги до ее дочери, Марии Сергеевны. Теперь положение домочадцев стало особенно
тягостным, потому что у Настасьи Федоровны появились новые заботы и огорчения.
Она часто раздражалась, получая вести из своих деревень.
Еще
осенью 1816 года Настасья Федоровна сделала попытку сразу увеличить свое
состояние, купив в Костромской губернии очень большое, доходное имение, в котором
числилось больше 17 тысяч десятин земли и свыше 780 крепостных душ. Крестьяне
жили в большом селе Троицком и в двадцати деревнях, занимаясь, кроме земледелия,
разными промыслами: ткали холст и тонкое полотно, шили на продажу сапоги и
шапки, разводили пчел, охотились в лесах.
За имение
пришлось заплатить большую
сумму: 235 тысяч
рублей и взять на себя задолженность прежней помещицы в 45 тысяч. Но Настасью
Федоровну убедили, что крестьяне зажиточны благодаря промыслам и потому в
состоянии выплачивать такой оброк, который через несколько лет покроет
стоимость покупки.
Настасья
Федоровна продала небольшую деревню в Рязанской губернии, заняла деньги везде,
где могла, и купила это огромное костромское имение.
А
затем немедленно потребовала, чтобы крестьяне платили ей сорок тысяч рублей в
год оброка и, сверх того, доставляли тысячу шестьсот аршин тонкого холста,
четыре тысячи яиц, четыреста штук птицы, сто баранов и многое другое. А прежняя
помещица получала только одиннадцать тысяч рублей в год и гораздо меньше припасов.
«Я
за вас заплатила очень дорого, для того нельзя вас оставить на прежнем
положении... вразуми и втолкуй всем крестьянам, что лучше заплатить лишнее и
быть на свободе и на своей стороне, а не то половина пахотной земли от вас
возьмется, посадим вас на пашню, заведем винный завод и суконную фабрику, где
вам не будет ни дня, ни ночи покою»,— писала
Настасья Федоровна бурмистру, управлявшему имением.
Но
крестьяне не испугались угроз и заявили, что выплачивать такой оброк не в
состоянии. Да и ни один помещик их уезда не требует от крепостных таких платежей
и повинностей.
Сама
Настасья Федоровна даже не поехала посмотреть купленное имение, а послала из
Москвы двух доверенных дворовых людей, приказав им добиться, чтобы крестьяне
подчинились ее воле.
Но
среди новых крестьян Настасьи Федоровны, часто уходивших на промыслы, оказалось
много бывалых, толковых людей. Крестьяне решили послать в столицу ходоков с
жалобой на свою помещицу, хотя понимали, конечно, что эти выбранные ими люди
могут подвергнуться тяжелым наказаниям.
Началась
затяжная борьба между Настасьей Федоровной и ее крепостными.
В
сентябре 1818 года, когда Грибоедов приехал в Москву, эта борьба была в самом
разгаре. Крестьянский ходок Петр Никифоров уже добрался до столицы и сумел
подать одну за другой три жалобы. Две из этих жалоб были приняты и отправлены
костромскому губернатору на заключение. А самого Никифорова арестовали и отправили
в Кострому. Там он был присужден к наказанью плетьми и ссылке в Сибирь на
поселение.
Настасья
Федоровна сбавила оброк до 30 тысяч рублей в год, но зато обязала крестьян
нарубить тысячу сажен дров, сделать сто тысяч кирпичей и заготовить тысячу
бревен.
Крестьян
предупредили, что их заставят повиноваться «воинской силой».
Но они
не сдавались.
В то
время, когда Грибоедов приехал в Москву, новый ходок, выбранный вместо
Никифорова, уже пробирался без паспорта в столицу, чтобы подать еще одну
жалобу.
Настасья
Федоровна негодовала и намеревалась требовать, чтобы в ее имение послали
воинскую команду для усмирения крестьян.
Грибоедов
хорошо знал характер матери. Он понимал, что спорить с ней бесполезно. Имение
принадлежало ей, и всякая попытка объяснить несправедливость ее распоряжений
вызвала бы только новую вспышку гнева.
Может
быть, Грибоедов все же пробовал говорить с матерью, но сведения о возможных
столкновениях и спорах до нас не дошли.
Отношения
матери и сына оставались по-прежнему далекими и холодными.
Сохранилось
лишь письмо, где Грибоедов рассказывал, что мать с раздражением отзывается о
его занятиях литературой.
«Ты
просто мелкий, завистливый писатель»,— сказала Настасья Федоровна при гостях
сыну, когда услышала, что ему не нравятся стихи Кокошкина, переводившего
Мольера.
Кокошкин был камергером императорского двора и действительным
статским советником, то есть имел чин, равный генеральскому. Настасья Федоровна
находила, что сын рассуждает о стихах этого важного московского барина с
непозволительной заносчивостью.
Грибоедов
прожил в Москве десять дней. За это время он побывал в театре на представлении
«Притворной неверности», встретил много старых знакомых, посетил некоторые
семейные дома, где знали его еще мальчиком.
Ничто не
изменилось со времени его детства.
Как
всегда, за столом много говорили об общих знакомых. Грибоедов не раз слышал
рассказы о том, какое оживление внесли в жизнь общества офицеры гвардии,
пробывшие со своими батальонами почти целый год в Москве и только недавно
возвратившиеся в Петербург.
Светские
женщины с увлечением вспоминали балы в Благородном собрании, где минувшей зимой
и весной танцевали гвардейцы в расшитых золотом мундирах. Может быть, уже
тогда Грибоедову пришла на ум шутка, которую он потом облек в стихи, вставив в
один из монологов Чацкого:
Когда
из гвардии, иные от двора
Сюда на время приезжали,—
Кричали женщины:
ура!
И в
воздух чепчики бросали!
Он
ясно видел, как пусты интересы и незначительны помыслы знатных московских бар,
состязавшихся между собой в роскоши обстановки и в изобилии вкусных блюд на
званых обедах или ужинах. Грибоедов чувствовал себя чужим в этом мире.
«В
Москве все не по мне. Праздность, роскошь, не сопряженные ни с малейшим
чувством к чему-нибудь хорошему. Прежде там любили музыку, нынче она в пренебрежении;
ни в ком нет любви к чему-нибудь изящному, а притом «несть пророк без чести,
токмо в отечестве своем, в сродстве и в дому своем»,— писал он Бегичеву.
А
затем, как бы поясняя это изречение собственным примером, он рассказывал, что в
Москве просто не замечают самого значительного в его жизни:
«Все
тамошние помнят во мне Сашу, милого ребенка, который теперь вырос, много
повесничал, наконец становится к чему-то годен, определен в миссию и может со
временем попасть в статские советники, а больше во мне ничего видеть не хотят.
В Петербурге я, по крайней мере, имею несколько таких людей, которые, не знаю,
настолько ли меня ценят, сколько я думаю что стою, но, по крайней мере, судят
обо мне и смотрят с той стороны, с которой хочу, чтоб на меня смотрели».
Незаметно
подошел день отъезда. И вдруг Грибоедов почувствовал, что мать как будто
переменилась. Она загрустила и встревожилась, точно сразу поняв, что
сын уезжает на несколько лет в чужую, далекую землю и неизвестно, какие
опасности ждут его впереди.
Настасья
Федоровна прощалась с ним так тепло, что он был глубоко тронут ее горем.
«Мать
и сестра так ко мне привязаны, что я был бы извергом, если бы не платил им
такою же любовью»,— писал Грибоедов Бегичеву с дороги, признаваясь, что до сих
пор был «сыном больше по названию».
За
десять дней, проведенных в родном городе, Грибоедов с особой отчетливостью
увидел жизнь московского дворянства, как это случается, когда после долгого отсутствия
приходится наблюдать быт, знакомый с детства.
А к
теплому чувству, пережитому при прощании с матерью, примешивалось другое —
тягостное и тревожное.
Он
не мог остаться равнодушным к действиям Настасьи Федоровны в костромском
имении, хотя и не упоминал об этом постыдном деле даже в письмах к ближайшему
другу — Бегичеву.
Через
год, уже в Иране, Грибоедов узнал, что в апреле 1819 года воинская команда,
присланная в костромское имение Н. Ф. Грибоедовой, стреляла по толпе крестьян,
отказавшихся повиноваться. Пять человек были ранены, а зачинщики схвачены и
отосланы для суда в Кострому.
Через
некоторое время Настасья Федоровна отказалась от надежд на большие доходы и
продала костромское имение. Вся эта затея принесла ей только убыток.
Грибоедов
ехал от Москвы до Грузии около месяца. В предгорьях Кавказа, в небольшой
крепости Моздок, построенной на берегу Терека, он в первый раз встретился с
Алексеем Петровичем Ермоловым, о котором слышал еще во время Отечественной
войны, как об одном из выдающихся генералов русской армии.
Теперь
Ермолов прибыл на Северный Кавказ, чтобы лично руководить военными действиями
против чеченцев, делавших набеги на казачьи станицы.
«Главнокомандующий
войсками, расположенными на Кавказской линии, командующий военной Каспийской
флотилией и главноуправляющий гражданской частью и пограничными делами в
Грузии» — так перечислялись в официальном штатном расписании на 1818 год должности
Ермолова.
Только
проконсулы, управлявшие Галлией, Испанией и другими обширными провинциями
Римской империи, имели такие полномочия.
Грибоедов
еще в Петербурге слышал, как, упоминая о Ермолове в разговорах, шутя добавляли:
—
Проконсул Кавказа.
Ермолов
и сам не раз так называл себя в письмах к друзьям и близким знакомым.
Не
только пограничные дела между Кавказом и Ираном, но и вся деятельность русской
миссии в Тегеране в значительной степени находилась в ведении Ермолова.
Грибоедов должен был представиться ему.
Этот
необыкновенно высокий, могучий и статный, еще нестарый генерал, с внимательным
взглядом быстрых серых глаз и голосом человека, привыкшего командовать, был
суров, но доступен и прост.
Когда
Грибоедов, войдя в комнату, поклонился почтительно и с достоинством, а потом
заговорил неторопливо, очень вежливо, но уверенно, Ермолов сразу понял, что
перед ним хорошо воспитанный молодой человек, знающий, как надо держаться, и
умеющий владеть собой.
Ермолов
принял его любезно, расспросил и стал говорить о Кавказе и об Иране,
выражаясь, как всегда, метко и точно.
«...Говорит
он превосходно, отчего в разговоре с ним я должен бываю прикусить язык при всей
своей самолюбивой самоуверенности»,— писал Грибоедов Мазаровичу из Моздока.
После
первой беседы с Ермоловым Грибоедов понял, что Мазаровнч и сотрудники миссии не
смогут выехать из Тифлиса (с 1936г.
Тбилиси) в Иран, пока главнокомандующий не вернется в Грузию и не даст
подробных указаний. Ермолов твердо держал власть в своих руках и желал, чтобы
русская миссия в Иране действовала по его предписаниям.
В
Тифлис Грибоедов приехал только двадцать первого октября. Навстречу по кривым
и узеньким улицам шли ослики с кожаными мешками или плетеными корзинками,
висевшими по бокам, и медленно, на высоких скрипучих колесах двигались арбы,
запряженные волами.
Грузины
в высоких шапках и бурках ехали верхом на стройных лошадях. Тут же шли пешеходы
в живописных разнообразных одеждах — армяне, грузины, персы. Женщины с лицами,
закрытыми до глаз чадрою, несли на плечах кувшины с водой.
В
нижней части города теснились маленькие глинобитные или каменные грузинские
дома с плоскими крышами, с небольшими фруктовыми садами. В крохотных двориках,
примыкающих к дому, росли высокие тополя. А в верхней части было немало зданий,
построенных, как в большом русском городе, и даже съезжий дом — полицейское
управление с пожарной каланчой. Небольшая гостиница, где останавливались
чиновники и офицеры, была более или менее приспособлена к их нуждам, и все же
Грибоедов чувствовал себя так, будто попал в новый, неведомый еще мир.
Но
ему сразу пришлось вспомнить недавнее прошлое, самое тяжелое из того, что было
пережито в Петербурге.
А.
И. Якубович, теперь офицер Нижегородского драгунского полка, находившегося в
Грузии, знал о предстоящем приезде Грибоедова и ждал его в Тифлисе. В первый
же день Якубович встретился с Грибоедовым и потребовал немедленно возобновить
отложенный поединок.
Грибоедов
согласился. Оставалось только пригласить секундантов. Якубович предварительно
переговорил с гвардии капитаном Генерального штаба Николаем Николаевичем
Муравьевым, впоследствии известным генералом, получившим после взятия крепости
Каре фамилию Муравьев-Карский.
Дуэли
были запрещены, но по неписаным правилам чести, соблюдавшимся среди офицеров,
уклоняться от роли секунданта не полагалось. Муравьев принял предложение
Якубовича. Амбургер согласился быть секундантом Грибоедова.
На
другой день Грибоедов, Якубович и их секунданты встретились, чтобы договориться
об условиях дуэли. Секунданты, как обычно, сперва предложили кончить дело
миром.
—
Вас я никогда не обижал,— сказал
Грибоедов Якубовичу.
—
Я обещался честным словом покойному
Шереметеву при его смерти, что отомщу за него вам и Завадовскому,— ответил
Якубович.
Дуэль
назначили на двадцать третье октября. Секунданты выбрали удобное место —
большой овраг, находившийся недалеко от
дороги, но настолько глубокий, что проезжие не могли увидеть поединок. Муравьев
и Амбургер наметили барьеры в шести шагах один от другого. Но противники имели
право стрелять, не доходя до барьера.
Якубович
быстро подошел к своему барьеру, а Грибоедов остановился, сделав два шага, и
поднял пистолет.
Якубович
выстрелил первый. Грибоедов вздрогнул и поднял вверх левую руку с окровавленной
ладонью. Рана была легкой, дуэль продолжалась. Теперь Грибоедов мог спокойно
подойти к барьеру и, как Завадовский, убить противника почти в упор, но не
воспользовался этим преимуществом. Он не приблизился ни на один шаг, однако
стал целиться тщательно.
Когда
раздался выстрел, Якубович услышал, как пуля просвистала совсем близко, и
схватился за шею, подумав, что ранен. Но крови не было.
Дуэль
кончилась почти благополучно.
Рана
Грибоедова скоро зажила, остался лишь след: мизинец перестал разгибаться, и это
мешало играть на пианино достаточно быстро.
Слухи
о поединке распространились в городе, но тифлисские власти не получили
донесения, которое требовалось., чтобы начать расследование. А сами участники
дуэли говорили, будто Грибоедов повредил руку, упав с лошади.
После
дуэли полагалось прекращать вражду. Грибоедов и Якубович стали разговаривать
друг с другом так, точно ничего не случилось, и потом не раз встречались в
Тифлисе.
«Ну,
да бог с ним! Пусть стреляет в других, моя прошла очередь»,— писал Грибоедов,
вспоминая поединок.
У
Грибоедова вскоре появился в Тифлисе круг знакомых. Н. Н. Муравьев, после
первой встречи с Грибоедовым, сделал запись в дневнике:
«Человек
весьма умный и начитанный, но он мне показался слишком занятым собой».
Другие
знакомые тоже вспоминали впоследствии и о блеске его ума, и о его большом
самолюбии. Он говорил интересно и содержательно, а вместе с тем производил
впечатление человека слишком честолюбивого.
В
действительности Грибоедов был прост и сердечен в кругу немногих близких
приятелей; надменность и даже некоторая заносчивость проявлялись в отношениях с
посторонними, чуждыми ему людьми. Вероятно, это отчасти объясняется тем, что
Грибоедов не раз больно ощущал несоответствие между своими способностями,
знаниями, умением видеть самое существенное в каждом деле и незаметной
должностью секретаря дипломатической миссии.
«Право,
дороже стою моего звания»,— с горечью писал Грибоедов через два года после
назначения на эту должность.
Поэтому
он старался поставить себя так, чтобы его нельзя было принять просто за
канцелярского чиновника при поверенном в делах Ирана.
Мазарович сразу это почувствовал. Он понял вместе с тем, что
Грибоедову можно будет давать ответственные и трудные поручения, и держался с
ним уважительно — как с младшим товарищем по службе.
Ермолов
вернулся в Тифлис в декабре. Однако прошел еще месяц, прежде чем Мазарович,
Грибоедов и их спутники смогли выехать в Иран, получив необходимые указания,
конвой и все нужное для предстоящего пути.
За
это время Грибоедову удалось хорошо узнать Ермолова.
Среди
русских генералов Ермолов занимал особое место. Он отличался самостоятельностью
суждений и прямотой, которая не изменяла ему, даже когда приходилось иметь
дело с царем.
Александр
I предпочитал
назначать немцев на высшие должности в армии. Рассказывали, что однажды Ермолов
с иронией сказал императору:
—
Прошу, ваше величество, произвести меня в немцы.
Он
славился ясным умом — тем простым здравым смыслом, который иногда особенно хорошо
помогает верно решать самые запутанные дела. Ермолов ценил умных и дельных
людей среди подчиненных.
Он
приближал их к себе, даже если они занимали незначительную должность, охотно
проводил по вечерам время в их кругу и доброжелательно разговаривал с молодежью.
Ермолов
много читал, выписывал французские газеты и новые книги, побывал в Италии,
Австрии и Франции. В юности он отличался некоторым вольнодумством и даже был
заключен в крепость при Павле I.
Однако, командуя войсками на Кавказе, Ермолов
постоянно применял самые суровые наказания, чтобы запугать горцев. По его
приказам вешали захваченных «мятежников» или прогоняли их сквозь строй,
забивая палками до смерти, сжигали аулы, под корень вырубали сады и
виноградники, обрекая семьи непокорных на нищету.
Он
хотел превратить в покорных подданных Российской империи и те народы, которые
соглашались стать союзниками, сохраняя в большей или меньшей степени
независимость. Как ни сурова была колониальная политика русского царизма, она
избавляла народы Кавказа от еще более жестокого гнета шахского Ирана и султанской
Турции; обеспечивала некоторую возможность их экономического, политического и
культурного развития.
Но
действия Ермолова вызывали вражду горских народов и обостряли отношения.
«Разорение
нужно было, как памятник наказания гордого и никому доселе не покорствовавшего
народа; нужно в наставление прочим народам, на коих одни примеры ужаса удобны
наложить обуздание»,— писал Ермолов в своих «Записках» об одной из карательных
экспедиций.
Черкесы,
чеченцы, лезгины, кабардинцы, ожесточенные, уходили в неприступные горы и вели
партизанскую войну, то затихавшую, то вспыхивавшую с новой силой в разных
местах Кавказа. Даже по лучшим кавказским дорогам нельзя было проехать иначе,
как с хорошо вооруженным конвоем, чтобы не подвергнуться внезапному нападению.
А в
Тифлисе, в гостях у Ермолова, трудно было представить себе, что этот
приветливый и общительный человек так беспощадно проводит «систему устрашения
народов Кавказа».
Ермолов
сразу после возвращения в Тифлис услышал о дуэли между Грибоедовым и
Якубовичем. Он рассердился на Якубовича, как на зачинщика поединка, и сказал,
что не желает видеть его в своем доме. Вместе с тем, Ермолов, видимо, решил,
что Грибоедову нельзя было уклониться от вызова, и своего отношения к нему не
переменил.
Грибоедов
понравился Ермолову как умный и интересный собеседник, умеющий ценить меткую
шутку. Ермолов, в детстве воспитывавшийся в том же Московском благородном
пансионе, где позднее учился Грибоедов, видел в нем молодого человека своего
круга.
Грибоедов
стал постоянно бывать в доме главнокомандующего.
«Мало
того, что умен, нынче все умны, но совершенно по-русски, на всё годен, не на
одни великие дела, не на одни мелочи, заметь это. При том тьма красноречия, а
не нынешнее отрывчатое, несвязное, наполеоновское риторство. Его слова хоть
сейчас положить на бумагу»,— писал он Бегичеву о Ермолове.
Грибоедов
упомянул и о жестоких мерах, к которым прибегал Ермолов, смиряя народы Кавказа,
однако сделал оговорку:
«По
законам я не оправдываю иных его самовольных поступков, но вспомни, что он в
Азии,— здесь ребенок хватается за нож».
Ермолов,
несомненно, много говорил с Мазаровичем и Грибоедовым о том, как надо
действовать в Иране. Эти наставления до нас не дошли, но хорошо известны взгляды
Ермолова на обязанности русских дипломатов.
Он
требовал прежде всего, чтобы русский дипломатический представитель всегда
держался с достоинством, охраняя честь пославшей его страны.
Сам
Ермолов, приехав в Иран в 1817 году как чрезвычайный и полномочный посол,
решительно отказался выполнять некоторые мелкие унизительные требования придворного
церемониала, которые соблюдали все иностранные дипломаты, представляясь шаху.
Ермолов
настаивал на том, что при переговорах о границах между обоими государствами
нельзя проявлять никакой уступчивости, так как персы сочтут ее признаком
слабости. Сам он думал, что России следует со временем еще расширить свои
владения и провести границу с Ираном по реке Аракс.
Наконец,
русская миссия должна была потребовать, чтобы персы без всяких отговорок
возвратили русских пленных и не задерживали беглецов, которые по разным
причинам укрывались в Иране, а теперь хотят вернуться на родину.
В
конце января 1819 года приготовления к путешествию в Иран окончились.
Ермолов
пожелал проводить Мазаровича, Грибоедова и их спутников. После завтрака,
устроенного перед отъездом, все вышли во двор, где стояли верховые лошади и
толпились казаки, назначенные в конвой.
—
Вы хоть и повеса, а при всем том
человек прекрасный,— заметил Ермолов, прощаясь с Грибоедовым.
—
Не пожертвуйте нами, ваше
превосходительство, если вдруг начнете войну с Персией,— сказал по-французски
Грибоедов, перед тем как сесть на коня.
—
Что за странная мысль,— ответил
Ермолов, рассмеявшись.
«Ничуть
не странная! Ему дано право объявлять войну и мир заключать; вдруг придет в
голову, что наши границы не довольно определены со стороны Персии, и пойдет
их расширять по Аракс! А с нами что тогда будет?»— писал Грибоедов на другой
день Бегичеву.
Путешествие
из Тифлиса в Тегеран было длительным я трудным. Приходилось изо дня в день
ехать верхом, сперва по занесенным снегом горным дорогам и по почти пустынной
каменистой равнине в северной части Азербайджана.
Мазарович, Грибоедов, их спутники и конвойные казаки ехали верхом,
то по два-три человека в ряд, если дорога была достаточно широка, то один за
другим по узкой, покрытой снегом тропе, которая вилась среди гор. За ними шли,
позвякивая колокольчиками, вьючные лошади.
Грибоедов
вспоминал караваны, шедшие так же тысячи лет назад по пустынным местам. Он
целые дни проводил в седле, а по вечерам набрасывал путевые записки, которые
начал вести в форме писем к своему другу Бегичеву.
«Я
так свыкся с лошадью, что по скользкому спуску, по гололедице беззаботно курю
из длинной трубки»,— писал Грибоедов на третий день пути.
Нередко
приходилось ночевать в придорожных караван-сараях, построенных для путников.
«По
обеим сторонам сплочены доски на пол-аршина от земли и устланы коврами; около
них стойла, ничем не заслоненные, не заставленные. Между этими норами у нас
обычно ставится круглый стол дорожный»,— описывал Грибоедов одно из таких
помещений.
А
через несколько дней он рассказывал о ночлеге под открытым небом:
«Выбрали
себе у склона горы, упершись в речку, местечко для отдыха и ночлега. Тут мы
расположились на временную пастырскую жизнь, склали себе из вьюков булаганы,
обвешали их коврами, развели огни, около них иные согревались, другие, насадив
на лучину куски сырого мяса, готовили себе кебаб».
В
середине февраля русская миссия прибыла в Тавриз. Этот город был тогда в Иране
вторым по значению после Тегерана.
Здесь
сходились важные торговые пути. Русские купцы приезжали в Тавриз через Кавказ,
а англичане везли товары на кораблях по Средиземному морю в турецкий порт
Трапезунд, откуда шла дорога в Тавриз.
Кроме
того, богатейшая английская Ост-индская торговая компания направляла товары в
Иран с юга, через порт Бушир на берегу Персидского залива. Некоторая часть этих
товаров затем тоже доставлялась в Тавриз по караванным дорогам.
Старый
шах-ин-шах—царь царей Фетх-Али шах пышно жил в Тегеране, стремясь как можно
больше развлекаться и возможно меньше обременять себя делами. Все, что
касалось иностранной политики, а также заботы о войске, он полностью передал
наследнику престола мирзе Аббасу, постоянно жившему в Тавризе.
Поэтому
посланники иностранных держав, представившись шаху в Тегеране, затем обычно
уезжали в Тавриз или посылали туда ближайших помощников для переговоров с
Аббас мирзой.
Мазарович тоже должен был получить аудиенцию у Фетх-Али шаха и
представить членов миссии правительству Ирана в Тегеране, а затем вести
переговоры с мирзой Аббасом. Поэтому Грибоедов сперва проездом побывал в
Тавризе, с тем чтобы потом вернуться в этот город.
Важные
иранские сановники встретили с почестями русскую миссию перед воротами Тавриза.
Фарраши, придворные служители, исполнявшие и обязанности
жандармов, провожали Мазаровича и его спутников до дома каймакама—министра
двора мирзы Аббаса, где было приготовлено помещение для русской миссии.
Прокладывая путь через толпу, фарраши колотили длинными палками всех, кто не
успел посторониться.
На
другой день Грибоедов совершил прогулку по Тавризу.
Первое
впечатление от Тавриза надолго осталось в его памяти. Он увидел старинный
восточный город, обнесенный зубчатой стеной с круглыми башнями. По кривым и
узким грязным улицам шли смуглые персы в высоких бараньих шапках и
разноцветных широкополых одеждах. Рядом с пешеходами ехали всадники и, покачиваясь,
шагали верблюды с вьюками, перевязанными веревками, свитыми из конского волоса.
Дома,
стоявшие в глубине дворов, были чаще всего маленькие, глинобитные, нередко
наполовину развалившиеся во время землетрясений, частых в Тавризе. Только два
или три дерева — черешня, персик, вишня — скрашивали вид этих жилищ бедноты.
Улицы
переплетались, но, в конце концов, как реки, стекающиеся в море с разных
сторон, вели к базару с множеством торговых рядов. Каменные стены с глубокими
нишами отделяли один ряд от другого.
В
этих нишах помещались всевозможные лавки. Здесь продавали и драгоценные камни,
и прекрасные шелковые ткани, и дешевую глиняную посуду. Богатые купцы сидели на
дорогих коврах, курили кальян, разговаривали с покупателями и отдавали
приказания продавцам. А мелкие торговцы одновременно были и ремесленниками.
Они тут же изготовляли товары: шили туфли, ковали подковы, наносили
замысловатые узоры на рукоятки сабель и кинжалов, пекли плоские, как лепешки,
белые хлебцы, варили пилав.
А
иногда можно было увидеть сказочника, сидящего на земле и окруженного
слушателями. Доведя рассказ до самого интересного места, он вдруг
останавливался. Тогда в чашу, стоявшую у его ног, сыпались мелкие монеты.
На
тавризском базаре будто напоказ были выставлены богатство и нищета. Грибоедов
мог наблюдать там уголок Ирана без прикрас.
Мирза
Аббас выразил желание принять русскую миссию, проезжавшую через Тавриз.
Грибоедов еще в Тифлисе много слышал об
этом иранском принце, с которым Ермолов вел переговоры в 1817 году.
Наследник
престола был довольно умен и изворотлив, приветлив и мягок по сравнению с его
предками из династии Каджаров, прославившимися жестокостью.
Но на
слово его нельзя было положиться. Он мог уверять русских дипломатов в
искренности своей дружбы и в то же время поддерживать врагов России. А рассердившись
на приближенных, приказывал бить их палками по пяткам, и даже сам каймакам
подвергался этому наказанию.
Мирза
Аббас понимал, что Иран нуждается в преобразованиях, посылал молодых знатных
персов в Европу для учения, устроил в Тавризе завод для изготовления пушек и
выписывал из Англии хороших мастеров.
—
Русские научили меня завести и улучшить артиллерию,— любезно сказал он еще в
1817 году генералу Ермолову, давая понять, что извлек урок из поражения,
которое потерпел Иран в войне с Россией.
Обучение
солдат он поручал английским офицерам, охотно нанимавшимся на службу в Иран.
Англия
стремилась расширить сбыт своих товаров в Иране. Англичане понимали, что
русские купцы могут стать опасными соперниками, благодаря близости российских
владений к Ирану. Поэтому английские дипломаты старались втайне поддерживать
враждебное отношение правительства Ирана к России.
Грибоедов
очень кратко отметил в путевых записках «церемониальное посещение» мирзы Аббаса
в его дворце и «обед у англичан». Он понимал, что цветистые приветствия персов
и корректная любезность англичан не имеют значения. Те и другие одинаково
следовали правилу дипломатов всех стран, хорошо сформулированному французским
министром иностранных дел Талейраном: «Язык дан человеку для того, чтобы
скрывать свои мысли».
В
начале весны русская миссия прибыла в Тегеран. Грибоедов сопровождал Мазаровича
во дворец Фетх-Али шаха и присутствовал на торжественной аудиенции.
Шах
в красной одежде, украшенной жемчугами и драгоценными камнями необыкновенной
величины, сидел на подушке, обтянутой узорчатой тканью, а за ним стояли
шах-заде — его сыновья, взрослые и мальчики, в расшитых золотом и серебром
халатах, опоясанных кушаками. У каждого
из-за пояса торчал дорогой кинжал с искусно сделанной рукояткой.
Необыкновенно
длинная борода Фетх-Али шаха была выкрашена в яркий черный цвет, живые карие
глаза глядели весело, и шах казался еще нестарым человеком.
Он
выслушал почтительное приветствие, с которым обратился к нему Мазарович, и
любезно сказал несколько фраз.
О
делах пришлось вести беседы с первым сановником при дворе шаха, садр-азамом1
мирзой Шефи, старым, хитрым, уклончивым человеком.
Оказалось,
что шах и его приближенные продолжали думать, будто Россия согласится в конце
концов вернуть некоторые области, отошедшие к ней по Гюлистанскому договору.
—
Его превосходительство чрезвычайный посол генерал Ермолов еще два года тому
назад решительно отверг эти притязания. Теперь надо только назначить уполномоченных
с обеих сторон, чтобы нанести границу на картах,— говорил Мазарович
садр-азаму.
Мирза
Шефи в ответ начинал расхваливать мудрость и могущество императора России и
выражал недоумение, зачем нужны повелителю такой обширной державы какие-то
дальние земли, находящиеся за Кавказом.
А
когда Мазарович заявлял, что пора отпустить тех русских пленных и беглецов,
которые хотят вернуться в Россию, мирза Шефи не отказывался, но начинал пространно
объяснять, как трудно это сделать по многим причинам. Потом он прекращал
беседу, ссылаясь на поздний час, а новое свидание откладывалось под разными
предлогами.
Мазарович и Грибоедов понимали, что персы не решаются прямо
отказаться от мирного договора, но желают, по крайней мере, выиграть время.
Шах
даже откладывал обычное решение — направить русскую миссию к мирзе Аббасу в
Тавриз, хотя знал, что наследник престола сам хорошо сумеет под разными
предлогами затянуть неприятные переговоры.
В садах
Тегерана уже отцвели миндаль и персики.
Потянулись
томительно жаркие дни.
При
дворе шаха начались сборы. Фетх-Али шах хотел, как обычно, провести июль и
август в горной долине Султании, где стоял летний дворец. Русская миссия
получила приглашение поехать туда вместе с двором шаха.
По пути
в Султанию Грибоедов видел причудливые картины, слегка напоминавшие сцены из
книги арабских сказок «Тысяча и одна ночь».
Шах,
окруженный свитой, ехал верхом в обычной дорожной одежде, но седло его было
украшено драгоценными камнями, а рукоятка плети — четырьмя нитями жемчуга. За
ним следовали шах-заде, иранские принцы со множеством слуг.
Сорок
из трехсот жен, составлявших гарем шаха, сопровождали его со своими служанками
и танцовщицами.
Несколько
тысяч солдат — сарбазов, в черных бараньих шапках и странной одежде — красных
мундирах, напоминавших европейскую форму, но в широчайших белых шароварах,
стянутых внизу ремнями и в каких-то кожаных туфлях, шагали нестройными рядами,
таща тяжелые ружья.
Музыканты
с необыкновенно длинными трубами, барабанами, дудочками разной величины и
литаврами шли по дороге, раскаленной горячими солнечными лучами.
«Жар
выгнал нас в поле, на летнее кочевье в Султанейскую равнину с Шааен-Шаа, Царем
- Царей и его двором. Ах! Царь-государь! Не по длинной бороде, а в прочем во
всем точь-в-точь Ломоносова государыня Елисавет, Дщерь Петрова2. Да
вообще, что за люди вокруг его! что за нравы»,— писал Грибоедов Катенину, вспоминая
это путешествие.
В
долине Султании, расположенной так высоко, что и в жаркие месяцы там
сохранялась зелень, раскинулся большой стан. Шатры иранских принцев и
сановников окружали летний дворец Фетх-Али шаха.
Грибоедов
жил в большой палатке, устланной коврами. Иногда ранним утром он уезжал верхом
с двумя-тремя спутниками подальше в горы и проводил несколь* ко часов на берегу
быстрого, чистого ручья. А в другие дни, оставаясь в Султании, он мог наблюдать
жизнь знатных персов, шатры которых стояли недалеко от его палатки.
Фетх-Али шах в Султании был доступнее, чем; в Тегеране. Он не
раз принимал русских дипломатов, расспрашивал их через переводчика о
маскарадах, театральных представлениях и балах в России, но не желал говорить о
делах.
В
конце июня прибыл в Султанию Аббас мирза. После разговора с Мазаровичем он
понял, что надо хотя бы кое в чем пойти навстречу русской миссии, так как иначе
переговоры могут прерваться совсем.
Мирза
Аббас помнил, что Ермолов, приехав в Султанию в 1817 году для переговоров с
Фетх-Али шахом, сказал:
—
Если замечу намерение нарушить мир, сам объявлю войну. Могу точно предсказать,
через сколько дней после этого русские войска займут Тавриз. А тогда установим
границу по реке Аракс, и персияне еще будут благодарны нам за то, что мы
поступили великодушно.
Теперь
Фетх-Али шах, наконец, дал прощальную аудиенцию Мазаровичу, объявив, что Аббас мирза,
возвратившись в Тавриз, будет вести там дальнейшие переговоры.
Грибоедов
приехал в Тавриз с Мазаровичем во второй половине августа. Персы согласились
отпустить тех русских людей, которые сами пожелают вернуться на родину. Нужно
было добиться, чтобы обещание было выполнено на деле.
Среди
русских людей, оказавшихся в Иране, были не только пленные, но и перебежчики.
Одни перешли границу, спасаясь от тяжелого наказания шпицрутенами за
какое-нибудь нарушение воинской дисциплины, другие укрывались от суда за
преступление.
Многие
стали слугами у богатых персов. А некоторые русские солдаты поступили на
службу в иранское войско.
В
Тавризе находился батальон русских сарбазов, которым командовал бывший
вахмистр Нижегородского драгунского полка Самсон Макинцев, бежавший в Иран еще
в 1802 году.
По
некоторым сведениям, он выговорил для себя и других русских сарбазов право не
принимать мусульманства и не сражаться против единоверцев. Наследник престола
покровительствовал Макинцеву и дорожил русскими сарбазами, потому что они были
хорошо обучены и гораздо лучше дисциплинированы, чем иранские воины.
Мирза
Аббас надеялся, что эти солдаты будут умело и храбро сражаться с курдами,
туркменами, афганцами, против которых нередко посылались иранские войска. Но
особенно нужны были ему русские на тот случай, если придется после смерти отца
отстаивать право на престол в междоусобной войне с другими иранскими принцами.
Русские
люди в Иране тосковали по родной земле. Только страх перед суровым наказанием
за побег или за прежнюю вину удерживал их в чужой стране.
Мазарович, приехав в Тавриз, объявил, что ему дано право обещать
полное прощение всем, кто добровольно пожелает вернуться в Россию. В дом, где
помещалась русская миссия, стали приходить один за другим пленные и беглецы.
Иранские
власти, по приказу наследника престола, всячески старались помешать их
возвращению. Мазарович поручил Грибоедову отстаивать перед Аббас мирзой право
русских людей на возвращение, а затем доставить их в Россию.
Грибоедов
горячо взялся за это трудное дело.
«Хлопоты
за пленных. Бешенство и печаль... Голову мою положу за несчастных
соотечественников»,— писал он в это время.
Он
убеждал колеблющихся, напоминал им об отечестве, о семьях, оставшихся дома,
обещал, что будет прощена их вина.
А
они рассказывали, как персы стараются удержать их — то разными обещаниями, то
угрозами, и просили защиты.
Мирза
Аббас потребовал, чтобы этих людей доставили во дворец. Он заявил, что желает
убедиться, действительно ли они вполне добровольно решили вернуться в Россию.
Грибоедов
явился к Аббас мирзе вместе с сарбазами, укрывшимися в русской миссии.
Мирза
Аббас приказал допрашивать каждого солдата поодиночке. Их уводили в сторону,
уговаривали остаться на иранской службе и тщетно пытались подкупить.
Тем
временем мирза Аббас беседовал с Грибоедовым.
—
Видите ли этот водоем? — сказал Аббас мирза, указывая на бассейн с фонтаном.—
Он полон, ущерб ему невелик, если разольют из него несколько капель. Так и мои
русские для России.
—
Но если бы эти капли могли желать
возвратиться в бассейн, зачем им мешать? — ответил Грибоедов.
—
Я не мешаю русским возвратиться в отечество.
—
Я это очень вижу: их запирают,
мучают, до нас не допускают.
С
наследником престола полагалось говорить почтительно. Это правило соблюдали и
иностранные дипломаты. А Грибоедов, хотя не забывал называть его «ваше
высочество», однако возражал ему твердо и резко.
—
Зачем вы не делаете, как англичане?
Они тихи, смирны. Я ими очень доволен, — сказал Аббас мирза, сдерживая гнев.
—
Англичане нам не пример и никто не
пример,— ответил Грибоедов.
Он
добавил, что российский поверенный в делах желает действовать так, чтобы им
все были довольны, но прежде всего обязан выполнять свой долг.
Мирза
Аббас решительно отказался позволить Грибоедову присутствовать при разговоре
иранских чиновников с русскими людьми, приведенными во дворец.
Из
семидесяти человек только один согласился было остаться на службе мирзы Аббаса.
Но и этот солдат вдруг подбежал к Грибоедову, бросился ему в ноги, сказал, что
сам не знает, как вырвались у него эти слова, и скорее позволит изрубить себя,
чем откажется возвратиться в Россию.
Аббас
мирза понял, что ему не удержать этих людей. Он торжественно пожелал им служить
их государю верой и правдой, как они служили в Иране.
Тогда
Грибоедов потребовал, чтобы ему позволили переговорить с теми русскими
сарбазами, которые еще остаются под командой Самсона Макинцева.
Аббас
мирза не согласился и приказал позвать Самсона Макинцева.
—
Я не желаю с ним разговаривать.
Вашему высочеству должно быть стыдно держать при себе эту шельму. Нужно бы
постыдиться показывать его мне,— резко сказал Грибоедов.
—
Он мой ньюкер (телохранитель),—
напомнил мирза Аббас.
—
Хоть будь он вашим генералом, для
меня он подлец, каналья, и я не должен его видеть,— ответил Грибоедов.
Никто
еще не позволял себе так разговаривать с наследником престола.
Мирза
Аббас перестал сдерживаться.
«Тут
он рассердился, зачал мне говорить всякий вздор. Я ему вдвое, он не захотел
иметь больше со мной дела, и мы расстались»,— писал Грибоедов после этой
аудиенции в своих «Путевых записках».
Четвертого
сентября Грибоедов выехал из Тавриза, ведя колонну, в которой было почти сто
шестьдесят человек. Среди них были солдаты из батальона русских сарбазов,
слуги, которым удалось уйти от хозяев, и другие пленные или беглецы. Несколько
казаков из охраны русской миссии и иранский чиновник, обязанный доставлять
продовольствие на пути до границы, сопровождали колонну, медленно шедшую по
каменистой дороге.
Мехмендар поступал недобросовестно, доставляя меньше половины
провианта, обещанного в Тавризе. Толпа персов в одном из городов, через который
шла колонна, враждебно встретила русских, уходивших из Ирана. В них бросали
камнями и ушибли трех человек.
Солдаты,
чтобы не поддаваться усталости, пели песни: «Во поле дороженька», «Солдатская
душечка, задушевный друг», «Как за реченькой слободушка».
—
Спевались ли вы в батальоне?—
спросил Грибоедов.
—
Какие, ваше благородие, песни.
Бывало, пьяные — без голоса, трезвые — о России тужат,— отвечали солдаты.
По
пути трое отстали. Грибоедов благополучно доставил в Россию сто пятьдесят пять
человек.
Но
неожиданно выяснилось, что обещание, данное русским пленным и беглецам, не
будет выполнено. Многим из них грозили тяжелые наказания за побег и другие
проступки.
Грибоедов
написал Мазаровичу:
«Генерал
Вельяминов делает все от него зависящее, чтобы на меня легло как можно меньше
вины в глазах этих моих несчастных. Однако, перед восемьюдесятью из них я все
же буду виноват. Это очень горько, после стольких забот, стольких
неприятностей, вынесенных ради единственной мысли, что это послужит их общему
счастью»,— сообщал Грибоедов. Он с горечью писал, что поневоле оказался
«дураком и обманщиком».
Мазарович, убедивший Грибоедова, что все добровольно вернувшиеся
будут действительно прощены, теперь равнодушно отнесся к известию об их участи.
«...в
окончательном итоге видно, что у вас прекрасная душа, что восемьдесят ваших
дезертиров должны будут почетным образом загладить свои вины перед родиной и
что я виновен в том, что слишком рассчитывал на ум и находчивость других вместо
того, чтобы придерживаться предписаний буквально»,— ответил он Грибоедову.
Грибоедов
не застал Ермолова в Тифлисе и поехал в Чечню, чтобы сделать ему доклад.
Ермолов
одобрил твердость, с которой Грибоедов отстаивал право русских людей
возвратиться в Россию.
«Не
могу отказать ему в справедливой похвале за исполнение возложенного на него
поручения, где благородным поведением своим вызвал он неблаговоление Аббас
мирзы, и даже грубости, в которых не менее благородно остановил его, дав ему
уразуметь достоинство русского чиновника»,— писал Ермолов Мазаровичу.
Раньше,
при первом знакомстве, Грибоедов понравился главнокомандующему как умный и
широкообразованный молодой человек. Теперь он показал на деле, что отличается
твердой волей и потому может действовать в Иране, как представитель великой
державы.
Ермолов
высоко ценил это качество. Он написал графу Нессельроде, что находит нужным
представить Грибоедова к производству в коллежские асессоры, то есть дать ему
чин, на гражданской службе приравнивавшийся к чину майора в армии.
Министр
помнил Грибоедова. Этот молодой человек, явившись к нему на прием, держался без
всякого подобострастия и толковал о том, что предпочитает заниматься музыкой
и литературой, оставшись в Петербурге. Правда, он говорил по-французски с
изысканной вежливостью, но все же позволил себе возражать, не желая понять, что
Коллегии иностранных дел нужны исполнительные чиновники, а не литераторы или
музыканты.
Нессельроде решил оставить письмо Ермолова без ответа.
Грибоедов
прожил в Тифлисе около двух месяцев после возвращения из Чечни.
Он
бывал в домах тифлисских знакомых и отдыхал от того душевного напряжения,
которое пережил в Тавризе и на пути в Россию, ведя колонну пленных и беглецов.
В
тифлисском клубе была хорошая библиотека, где получались русские и иностранные
издания.
Грибоедов
жадно читал петербургские журналы. Творческие замыслы, как бы заслоненные
впечатлениями последних месяцев, теперь стали оживать.
Но
надо было собираться в путь и снова целый месяц ехать верхом до Тавриза.
______________________________
1 Садр-азам — визирь, первый министр
шаха.
2 Дочь Петра Великого.