Толстой, Л. Набег. Рассказ волонтёра / Л. Толстой // Толстой, Л. Собрание соч.: в 12-ти т. – М., 1987. – Т. 1. С.374-400. – ( Б-ка «Огонёк». Отеч.  классика).                                                      

                                                        

 

                                                            НАБЕГ

                                         Рассказ волонтера

                                                        I

Двенадцатого июля капитан Хлопов, в эполетах и шашке,— форма, в которой со времени моего приезда на Кавказ я еще не видал его,— вошел в низкую дверь моей землянки.

   Я прямо от полковника,— сказал он, отвечая на вопросительный взгляд, которым я его встретил,— завтра батальон наш выступает.

   Куда? — спросил я.

   В NN. Там назначен сбор войскам.

   А   оттуда, верно, будет какое-нибудь движение?

   Должно быть.

   Куда же? как вы думаете?

   Что думать? я вам говорю, что знаю. Прискакал вчера ночью татарин от генерала — привез приказ, чтобы батальону выступать и взять с собою на два дня сухарей; а куда, зачем, надолго ли? - этого, батюшка, не спрашивают: велено идти и — довольно.

   Однако если сухарей берут только на два дня, стало и войска продержат не долее.

   Ну, это еще ничего не значит...

   Да как же так? — спросил я с удивлением.

   Да так же! В Дарги ходили, на неделю сухарей взяли, а пробыли чуть не месяц!

— А мне можно будет с вами идти? — спросил я, помолчав немного.

           Можно-то можно, да мой совет лучше не хо­дить. Из чего вам рисковать?..

  Нет уж, позвольте мне не послушаться вашего совета: я целый месяц жил здесь только затем, чтобы дождаться случая видеть дело,— и вы хотите, чтобы я пропустил его.

  Пожалуй, идите; только, право, не лучше ли бы вам остаться? Вы бы тут нас подождали, охотились бы; а мы бы пошли с богом. И славно бы! — сказал он таким убедительным тоном, что мне в первую мину­ту действительно показалось, что это было бы славно; однако я решительно сказал, что ни за что не оста­нусь.

  И чего вы не видали там? — продолжал убеждать меня капитан.— Хочется вам узнать, какие сражения бывают? прочтите Михайловского-Данилевского «Описание войны» — прекрасная книга: там все подробно описано — и где какой корпус стоял, и как сражения происходят.

  Напротив, это-то меня и не занимает,— отвечал я.

— Ну, так что же? вам просто хочется, видно, посмотреть, как людей убивают?.. Вот в тридцать втором году был тут тоже неслужащий какой-то, из испанцев, кажется. Два похода с нами ходил, в синем плаще в каком-то... таки ухлопали молодца. Здесь, батюшка, никого не удивишь.

Как мне ни совестно было, что капитан так дурно объяснял мое намерение, я и не покушался разуверять его.

  Что, он храбрый был?  - спросил я его.

  А бог его знает: все, бывало, впереди ездит; где перестрелка, там и он.

  Так, стало быть, храбрый,— сказал я.

  Нет, это не значит храбрый, что суется туда, где его не спрашивают...

  Что же вы называете храбрым?

  Храбрый? храбрый? — повторил капитан с ви­дом человека, которому в первый раз представляется подобный вопрос.— Храбрый тот, который ведет себя как следует,— сказал он, подумав немного.

Я вспомнил, что Платон определяет храбрость зна­нием того, чего нужно и чего не нужно бояться, и, несмотря на общность и неясность выражения в определении   капитана,   я   подумал,   что   основная   мысль обоих не так различна, как могло бы показаться, и что даже определение капитана вернее определения грече­ского философа, потому что, если бы он мог выражать­ся так же, как Платон, он, верно, сказал бы, что храбр тот, кто боится только того, чего следует бояться, а не того, чего не нужно бояться.

Мне хотелось объяснить свою мысль капитану.

 - Да, - сказал я, -  мне кажется, что в каждой опасности есть выбор, и выбор, сделанный под влия­нием, например, чувства долга, есть храбрость, а вы­бор, сделанный под влиянием низкого чувства, -  тру­сость; поэтому человека, который из тщеславия, или
из любопытства, или из алчности рискует жизнию, нельзя назвать храбрым, и, наоборот, человека, который под влиянием честного чувства семейной обязанности или просто убеждения откажется от опасности, нельзя назвать трусом.

Капитан с каким-то странным выражением смотрел на меня в то время, как я говорил.

           Ну уж этого не умею вам доказать,— сказал он, накладывая трубку,— а вот у нас есть юнкер, так тот любит пофилософствовать. Вы с ним поговорите. Он и стихи пишет.

Я только на Кавказе познакомился с капитаном, но еще в России знал его. Мать его, Марья Ивановна Хлопова, мелкопоместная помещица, живет в двух верстах от моего имения. Перед отъездом моим на Кавказ я был у нее: старушка очень обрадовалась, что я увижу ее Пашеньку (как она называла старого, седо­го капитана) и — живая грамота — могу рассказать ему про ее житье-бытье и передать посылочку. Накормив меня славным пирогом и полотками, Марья Ивановна вышла в свою спальню и возвратилась оттуда с чер­ной, довольно большой ладанкой, к которой была при­шита такая же шелковая ленточка.

           Вот это неопалимой купины наша матушка-за­ступница,— сказала она, с крестом поцеловав изображе­ние божией матери и передавая мне в руки,— потруди­тесь, батюшка, доставьте ему. Видите ли: как он по­ехал на Капказ, я отслужила молебен и дала обещание, коли он будет жив и невредим, заказать этот образок божией матери. Вот уж восемнадцать лет, как заступ­ница и угодники святые милуют его:  ни разу ранен не был, а уж в каких, кажется, сражениях не был!.. Как мне Михайло, что с ним был, порассказал, так, верите ли, волос дыбом становится. Ведь я что и знаю про него, так только от чужих: он мне, мой голубчик, ничего про свои походы не пишет — меня напугать боится.

(Уже на Кавказе я узнал, и то не от капитана, что он был четыре раза тяжело ранен и, само собою разу­меется, как о ранах, так и о походах ничего не писал своей матери.)

           Так пусть теперь он это святое изображение на себе носит,— продолжала она,— я его им благословляю. Заступница пресвятая защитит его! Особенно в сраже­ниях, чтобы он всегда его на себе имел. Так и скажи, мой батюшка, что мать твоя так тебе велела.

Я обещался в точности исполнить поручение.

   Я знаю, вы его полюбите, моего Пашеньку,— продолжала старушка,— он такой славный! Верите ли, году не проходит, чтобы он мне денег не присылал, и Аннушке, моей дочери, тоже много помогает; а все из одного жалованья! Истинно век благодарю бога,— заключила она со слезами на глазах,— что дал он мне такое дитя.

   Часто он вам пишет? — спросил я.

   Редко, батюшка: нечто в год раз, и то когда с деньгами, так словечко напишет, а то нет. Ежели, го­ворит, маменька, я вам не пишу, значит, жив и здоров, а коли что, избави бог, случится, так и без меня на­пишут.

Когда я отдал капитану подарок матери (это было на моей квартире), он попросил оберточной бумажки, тщательно завернул его и спрятал. Я много говорил ему о подробностях жизни его матери; капитан молчал. Когда я кончил, он отошел в угол и что-то очень дол­го накладывал трубку.

           Да, славная старуха,— сказал он оттуда несколь­ко глухим   голосом,— приведет   ли   еще   бог   свидеться.

В этих простых словах выражалось очень много любви и печали.

   Зачем вы здесь служите?  - сказал я.

   Надо же служить,— отвечал он с убеждением.— А двойное жалованье для нашего брата, бедного чело­века, много значит.

Капитан жил бережливо: в карты не играл, кутил редко и курил простой табак, который он, неизвестно почему, называл не тютюн, а самброталический табак. Капитан еще прежде нравился мне: у него была одна из тех простых, спокойных русских физиономий, кото­рым приятно и легко смотреть прямо в глаза; но после этого разговора я почувствовал к нему истинное ува­жение.

 

                                                     II

В четыре часа утра на другой день капитан заехал за мной. На нем были старый, истертый сюртук без эполет, лезгинские широкие штаны, белая папашка с опустившимся пожелтевшим курпеем1 и незавидная азиатская шашка через плечо. Беленький маштачок2, на котором он ехал, шел понуря голову, мелкой иноходью и беспрестанно взмахивал жиденьким хвостом. Несмот­ря на то, что в фигуре доброго капитана было не только мало воинственного, но и красивого, в ней вы­ражалось так много равнодушия ко всему окружающе­му, что она внушала невольное уважение.

Я ни минуты не заставил его дожидаться, тотчас сел на лошадь, и мы вместе выехали за ворота кре­пости.

Батальон был уже сажен двести впереди нас и ка­зался какой-то черной сплошной колеблющейся мас­сой. Можно было догадаться, что это была пехота, только потому, что, как частые длинные иглы, виднелись штыки и изредка долетали до слуха звуки солдат­ской песни, барабана и прелестного тенора, подголоска шестой роты, которым я не раз восхищался еще в ук­реплении. Дорога шла серединой глубокой и широкой балки3, подле берега небольшой речки, которая в это время играла, то есть была в разливе. Стада диких голубей вились около нее: то садились на каменный бе­рег, то, поворачиваясь на воздухе и делая быстрые круги, улетали из вида. Солнца еще не было видно, но верхушка правой стороны балки начинала освещаться. Серые и беловатые камни, желто-зеленый мох, покры­тые росой кусты держи-дерева, кизила и карагача обо­значались с чрезвычайной ясностию и выпуклостию на прозрачном, золотистом свете восхода; зато другая сто­рона и лощина, покрытая густым туманом, который вол­новался дымчатыми неровными слоями, были сыры, мрачны и представляли неуловимую смесь цветов: блед­но-лилового, почти черного, темно-зеленого и белого. Прямо перед нами, на темной лазури горизонта, с по­ражающей ясностью виднелись ярко-белые, матовые массы снеговых гор с их причудливыми, но до малей­ших подробностей изящными тенями и очертаниями. Сверчки, стрекозы и тысячи других насекомых просну­лись в высокой траве и наполняли воздух своими яс­ными, непрерывными звуками: казалось, бесчисленное множество крошечных колокольчиков звенело в самых ушах. В воздухе пахло водой, травой, туманом,— одним словом, пахло ранним прекрасным летним утром. Капи­тан вырубил огня и закурил трубку; запах самброталического табаку и трута показался мне необыкновенно приятным.

Мы ехали стороной дороги, чтобы скорее догнать пехоту. Капитан казался задумчивее обыкновенного, не выпускал изо рта дагестанской трубочки и с каждым шагом пятками поталкивал ногами свою лошадку, кото­рая, перекачиваясь с боку на бок, прокладывала чуть заметный темно-зеленый след по мокрой высокой траве. Из-под самых ног ее с тордоканъем4 и тем звуком крыльев, который невольно заставляет вздрагивать охотника, вылетел фазан и медленно стал подниматься кверху. Капитан не обратил на него ни малейшего вни­мания.

Мы уже почти догоняли батальон, когда сзади нас послышался топот скачущей лошади, и в ту же минуту проскакал мимо очень хорошенький и молоденький юно­ша в офицерском сюртуке и высокой белой папахе. По­равнявшись с нами, он улыбнулся, кивнул головой ка­питану и взмахнул плетью... Я успел заметить только, что он как-то особенно грациозно сидел на седле и дер­жал поводья и что у него были прекрасные черные глаза, тонкий носик и едва пробивавшиеся усики. Мне осо­бенно понравилось в нем то, что он не мог не улыбнуться, заметив, что мы любуемся им. По одной этой улыбке можно было заключить, что он еще очень мо­лод.

   И куда скачет? — с недовольным видом пробор­мотал капитан, не выпуская чубука изо рта.

   Кто это такой? — спросил я его.

   Прапорщик Алании, субалтерн-офицер моей ро­ты... Еще только в прошлом месяце прибыл из корпуса.

   Верно, он в первый раз идет в дело? — сказал я.

   То-то и радешенек! — отвечал капитан, глубоко­мысленно покачивая головой.— Молодость!

— Да как же не радоваться?  Я понимаю, что для молодого   офицера   это   должно   быть   очень   интересно. Капитан помолчал минуты две.

           То-то я и говорю: молодость! - продолжал он
басом.— Чему радоваться, ничего не видя! Вот как походишь часто, так не порадуешься. Нас вот, положим, теперь двадцать человек офицеров идет: кому-нибудь да убитым или раненым быть — уж это верно. Нынче мне, завтра ему, а послезавтра третьему: так чему же радоваться-то?

_________________________________

            1Курпей на кавказском наречии значит овчина. (Прим.
Л. Н. Толстого.)

            2Маштак на кавказском наречии значит небольшая лошадь. (Прим. Л. Н. Толстого.)

          3Балка на кавказском наречии значит овраг, ущелье.
(Прим. Л. Н. Толстого.)

            4 Тордоканье -  крик  фазана.   (Прим.   Л. Н. Толстого.)

 

                                                          III

Едва яркое солнце вышло из-за горы и стало осве­щать долину, по которой мы шли, волнистые облака тумана рассеялись, и сделалось жарко. Солдаты с ружьями и мешками на плечах медленно шагали по пыльной дороге; в рядах слышались изредка малорос­сийский говор и смех. Несколько старых солдат в белых кителях — большею частию унтер-офицеры — шли с трубками стороной дороги и степенно разговаривали. Троечные навьюченные верхом повозки подвигались шаг за шагом и поднимали густую неподвижную пыль. Офицеры верхами ехали впереди; иные, как говорится на Кавказе, джигитовали1, то есть, ударяя плетью по лошади, заставляли ее сделать прыжка четыре и круто останавливались,   оборачивая   назад голову; другие

занимались песенниками, которые, несмотря на жар и ду­хоту, неутомимо играли одну песню за другою.

Сажен сто впереди пехоты, на большом белом коне, с конными татарами, ехал известный в полку за отча­янного храбреца и такого человека, который хоть кому правду в глаза отрежет, высокий и красивый офицер в азиатской одежде. На нем были черный бешмет с га­лунами, такие же ноговицы, новые, плотно обтягиваю­щие ногу чувяки с чиразами2, желтая черкеска и высо­кая, заломленная назад папаха. На груди и спине его лежали серебряные галуны, на которых надеты были натруска и пистолет за спиной; другой пистолет и кин­жал в серебряной оправе висели на поясе. Сверх всего этого была опоясана шашка в красных сафьянных нож­нах с галунами и надета через плечо винтовка в чер­ном чехле. По его одежде, посадке, манере держаться и вообще по всем движениям заметно было, что он ста­рается быть похожим на татарина. Он даже говорил что-то на неизвестном мне языке татарам, которые еха­ли с ним; но по недоумевающим, насмешливым взгля­дам, которые бросали эти последние друг на друга, мне показалось, что они не понимают его. Это был один из наших молодых офицеров, удальцов-джигитов, образо­вавшихся по Марлинскому и Лермонтову. Эти люди смотрят на Кавказ не иначе, как сквозь призму героев нашего времени, Мулла-Нуров и т. п., и во всех своих действиях руководствуются не собственными наклонно­стями, а примером этих образцов.

Поручик, например, любил, может быть, общество порядочных женщин и важных людей — генералов, пол­ковников, адъютантов,— даже я уверен, что он очень любил это общество, потому что он был тщеславен в высшей степени,— но он считал своей непременной обязанностью поворачиваться своей грубой стороной ко всем важным людям, хотя грубил им весьма умеренно, и когда появлялась какая-нибудь барыня в крепости, то считал своей обязанностью ходить мимо ее окон с кунаками3 в одной красной рубахе и одних чувяках на   босую   ногу   и   как   можно   громче   кричать   и браниться,— но все это не столько с желанием оскорбить ее, сколько с желанием показать, какие у него прекрас­ные белые ноги и как можно бы было влюбиться в не­го, если бы он сам захотел этого. Или, часто ходя с двумя-тремя мирными татарами по ночам в горы засаживаться на дороги, чтоб подкарауливать и убивать немирных проезжих татар, хотя сердце не раз говори­ло ему, что ничего тут удалого нет, он считал себя обя­занным заставлять страдать людей, в которых он буд­то разочарован за что-то и которых он будто бы пре­зирал и ненавидел. Он никогда не снимал с себя двух вещей: огромного образа на шее и кинжала сверх ру­башки, с которым он даже спать ложился. Он искренно верил, что у него есть враги. Уверить себя, что ему надо отмстить кому-нибудь и кровью смыть обиду, бы­ло для него величайшим наслаждением. Он был убеж­ден, что чувства ненависти, мести и презрения к роду человеческому были самые высокие поэтические чувст­ва. Но любовница его,— черкешенка, разумеется,— с которой мне после случалось видеться, говорила, что он был самый добрый и кроткий человек и что каждый вечер он писал вместе свои мрачные записки, сводил счеты на разграфленной бумаге и на коленях молился богу. И сколько он выстрадал для того, чтобы только перед самим собой казаться тем, чем он хотел быть, потому что товарищи его и солдаты не могли понять его так, как ему хотелось. Раз, в одну из своих ночных экспедиций на дорогу с кунаками, ему случилось ра­нить пулей в ногу одного немирного чеченца и взять его в плен. Чеченец этот семь недель после этого жил у поручика, и поручик лечил его, ухаживал, как за ближайшим другом, и, когда тот вылечился, с подар­ками отпустил его. После этого, во время одной экс­педиции, когда поручик отступал с цепью, отстрели­ваясь от неприятеля, он услыхал между врагами, что кто-то его звал по имени, и его раненый кунак выехал вперед и знаками приглашал поручика сделать то же. Поручик подъехал к своему кунаку и пожал ему руку. Горцы стояли поодаль и не стреляли; но как только поручик повернул лошадь назад, несколько человек вы­стрелили в него, и одна пуля попала вскользь ему ни­же спины. Другой раз я сам видел, как в крепости ночью был пожар и две роты солдат тушили его. Среди толпы, освещенная багровым пламенем пожара, по­явилась вдруг высокая фигура человека на вороной лошади. Фигура расталкивала толпу и ехала к самому огню. Подъехав уже вплоть, поручик соскочил с лошади и побежал в горящий с одного краю дом. Через пять минут поручик вышел оттуда с опаленными волосами и обожженным локтем, неся за пазухой двух голубков, которых он спас от пламени.

Фамилия его была Розенкранц; но он часто гово­рил о своем происхождении, выводил его как-то от ва­рягов и ясно доказывал, что он и предки его были чи­стые русские.

____________________

            1Джигитпо-кумыцки значит храбрый; переделанное же на русский лад джигитовать соответствует слову «храбриться». (Прим. Л. Н. Толстого.)

           2Чиразы значит галуны, на кавказском наречии. (Прим.
Л. Н. Толстого.)

          3Кунак - приятель, друг, на кавказском наречии. (Прим.
Л. Н. Толстого.)

 

                                                           IV

Солнце прошло половину пути и кидало сквозь рас­каленный воздух жаркие лучи на сухую землю. Темно-синее небо было совершенно чисто; только подошвы снеговых гор начинали одеваться бело-лиловыми обла­ками. Неподвижный воздух, казалось, был наполнен какою-то прозрачною пылью: становилось нестерпимо жарко. Дойдя до небольшого ручья, который тек на половине дороги, войска сделали привал. Солдаты, со­ставив ружья, бросились к ручью; батальонный командир сел в тени, на барабан, и, выразив на полном лице степень своего чина, с некоторыми офицерами рас­положился закусывать; капитан лег на траве под рот­ной повозкой; храбрый поручик Розенкранц и еще не­сколько молодых офицеров, поместясь на разостлан­ных бурках, собрались кутить, как то заметно было по расставленным около них фляжкам и бутылкам и по особенному одушевлению песенников, которые, стоя по­лукругом перед ними, с присвистом играли плясовую кавказскую песню на голос лезгинки:

Шамиль вздумал бунтоваться

 В прошедшие годы...

Трай-рай, ра-та-тай...

 В прошедшие годы.

В числе этих офицеров был и молоденький прапор­щик, который обогнал нас утром. Он был очень забавен: глаза его блестели, язык немного путался; ему хотелось целоваться и изъясняться в любви со всеми... Бедный мальчик! он еще не знал, что в этом положении мож­но  быть  смешным,  что  его  откровенность  и  нежности, с которыми он ко всем навязывался, расположат других не к любви, которой ему так хотелось, а к насмешке,— не знал и того, что, когда он, разгоревшись, бросился наконец на бурку и, облокотясь на руку, откинул назад свои черные густые волосы, он был необыкновенно мил. Два офицера сидели под повозкой и на погребце играли в дурачки.

Я с любопытством вслушивался в разговоры солдат и офицеров и внимательно всматривался в выражения их физиономий; но решительно ни в ком я не мог за­метить и тени того беспокойства, которое испытывал сам: шуточки, смехи, рассказы выражали общую безза­ботность и равнодушие к предстоящей опасности. Как будто нельзя и предположить, что некоторым уже не суждено вернуться по этой дороге!

 

                                                                         V

В седьмом часу вечера, пыльные и усталые, мы вступили в широкие укрепленные ворота крепости NN. Солнце садилось и бросало косые розовые лучи на жи­вописные батарейки и сады с высокими раинами, окру­жавшие крепость, на засеянные желтеющие поля и на белые облака, которые, столпясь около снеговых гор, как будто подражая им, образовывали цепь не менее причудливую и красивую. Молодой полумесяц, как про­зрачное облачко, виднелся на горизонте. В ауле, расположенном около ворот, татарин на крыше сакли сзы­вал правоверных к молитве; песенники заливались с новой удалью и энергией.

Отдохнув и оправясь немного, я отправился к зна­комому мне адъютанту, с тем чтобы попросить его до­ложить о моем намерении генералу. По дороге от форштата1, где я остановился, я успел заметить в крепости NN. то, чего никак не ожидал. Хорошенькая двухмест­ная каретка, в которой видна была модная шляпка и слышался французский говор, обогнала меня. Из ра­створенного окна комендантского дома долетали звуки какой-то «Лизанька» или «Катенька-польки», играемой на плохом, расстроенном фортепьяно. В духане, мимо которого я проходил, с папиросами в руках, за стаканами вина сидели несколько писарей, и я слышал, как один говорил другому: «Уж позвольте... что насчет по­литики, Марья Григорьевна у нас первая дама». Сгорб­ленный жид, в изношенном сюртуке, с болезненной фи­зиономией, тащил пискливую сломанную шарманку, и по всему форштату разносились звуки финала из «Лючии». Две женщины в шумящих платьях, повязан­ные шелковыми платками и с ярко-цветными зонтиками в руках, плавно прошли мимо меня по дощатому тро­туару. Две девицы, одна в розовом, другая в голубом платье, с открытыми головами, стояли у завалинки ни­зенького домика и принужденно заливались тоненьким смехом, с видимым желанием обратить на себя внима­ние проходящих офицеров. Офицеры, в новых сюрту­ках, белых перчатках и блестящих эполетах, щеголяли по улицам и бульвару.

Я нашел своего знакомого в нижнем этаже генераль­ского дома. Только что я успел объяснить ему свое же­лание и он — сказать мне, что оно очень может быть исполнено, как мимо окна, у которого мы сидели, про­стучала хорошенькая каретка, которую я заметил, и остановилась у крыльца. Из кареты вышел высокий, стройный мужчина в пехотном мундире с майорскими эполетами и прошел к генералу.

   Ах, извините, пожалуйста,— сказал мне адъю­тант, вставая с места,— мне непременно нужно доло­жить генералу.

   Кто это приехал? — спросил я.

   Графиня,— отвечал он, и, застегивая мундир, по­бежал наверх.

Через несколько минут на крыльцо вышел невысо­кий, но весьма красивый человек, в сюртуке без эпо­лет, с белым крестом в петличке. За ним вышли майор, адъютант и еще каких-то два офицера. В походке, го­лосе, во всех движениях генерала выказывался человек, который себе очень хорошо знает высокую цену.

           Bonsoir, madame la comtesse2 , -  сказал он, пода­вая руку в окно кареты.

Ручка в лайковой перчатке пожала его руку, и хо­рошенькое, улыбающееся личико в желтой шляпке по­казалось в окне кареты.

Из всего разговора, продолжавшегося несколько ми­нут, я слышал только, проходя мимо, как генерал, улы­баясь, сказал:

           Vous savez, que j'ai fait voeu de combattre les infideles; prenez done garde de le devenir3.

В карете засмеялись.

   Adieu done, cher general 4.

   Non, a revoir, -  сказал генерал, всходя на ступень­ки лестницы, -  n'oubliez pas, que je m'invite pour le soiree de demain 5.

Карета застучала дальше.

«Вот еще человек, -  думал я, возвращаясь домой, -  имеющий все, чего только добиваются русские люди: чин, богатство, знатность, -  и этот человек перед боем, который бог один знает чем кончится, шутит с хоро­шенькой женщиной и обещает пить у нее чай на другой день, точно так же, как будто он встретился с нею на бале!»

Тут же, у этого же адъютанта, я встретил одного человека, который еще больше удивил меня: это — мо­лодой поручик К. полка, отличавшийся своей почти женской кротостью и робостью, который пришел к адъютанту изливать свою досаду и негодование на людей, которые будто интриговали против него, чтобы его не назначили в предстоящее дело. Он говорил, что это гадость так поступать, что это не по-товарищески, что он будет это помнить ему и т. д. Сколько я ни вглядывался в выражение его лица, сколько ни вслуши­вался в звук его голоса, я не мог не убедиться, что он нисколько не притворялся, а был глубоко возмущен и огорчен, что ему не позволили идти стрелять в черке­сов и находиться под их выстрелами; он был так огор­чен, как бывает огорчен ребенок, которого только что несправедливо высекли... Я совершенно ничего не по­нимал.

_________________________

          1предместья (от нем. Vorstadt).

           2Добрый вечер, графиня (франц.).

          3Вы знаете, что я дал обет сражаться с неверными, так осте­регайтесь, чтобы не сделаться неверной (франц.).

          4Ну, прощайте, дорогой генерал (франц.).

             5Нет, до свидания,— не забудьте, что я напросился к вам
завтра на вечер (франц.).

 

                                                            VI

В десять часов вечера должны были выступить вой­ска. В половине девятого я сел на лошадь и поехал к генералу; но, предполагая, что он и адъютант его заняты, я остановился на улице, привязал лошадь к за­бору и сел на завалинку, с тем чтобы, как только вы­едет генерал, догнать его.

Солнечный жар и блеск уже сменились прохладой ночи и неярким светом молодого месяца, который, об­разовывая около себя бледный светящийся полукруг на темной синеве звездного неба, начинал опускаться; в окнах домов и щелях ставень землянок засветились огни. Стройные раины садов, видневшиеся на горизон­те из-за выбеленных, освещаемых луною землянок с камышовыми крышами, казались еще выше и чернее.

Длинные тени домов, деревьев, заборов ложились красиво по светлой пыльной дороге... На реке без умол­ку звенели лягушки1; на улицах слышны были то то­ропливые шаги и говор, то скок лошади; с форштата изредка долетали звуки шарманки: то виют витры, то какого-нибудь «Aurora-Walzer» 2.

Я не скажу, о чем я задумался: во-первых, потому, что мне совестно было бы признаться в мрачных мыс­лях, которые неотвязчивой чередой набегали мне в ду­шу, тогда как кругом себя я замечал только веселость и радость, а во-вторых, потому, что это нейдет к моему рассказу. Я задумался так, что даже не заметил, как колокол пробил одиннадцать и генерал со свитою про­ехал мимо меня.

Торопливо сев на лошадь, я пустился догонять отряд.

Арьергард еще был в воротах крепости. Насилу про­брался я по мосту между столпившимися орудиями, ящиками, ротными повозками и шумно распоряжающи­мися офицерами. Выехав за ворота, я рысью объехал чуть не на версту растянувшиеся, молчаливо двигаю­щиеся в темноте войска и догнал генерала. Проезжая мимо вытянувшейся в одно орудие артиллерии и ехав­ших верхом между орудиями офицеров, меня, как оскор­бительный диссонанс среди тихой и торжественной гармонии, поразил немецкий голос, кричавший: «Агхтинг-хист, падай паааальник!» — и голос солдатика, торопли­во кричавший: «Шевченко! поручик огня спрашивают».

Большая часть неба покрылась длинными темно-серыми тучами; только кое-где между ними блестели неяркие звезды. Месяц скрылся уже за близким гори­зонтом черных гор, которые виднелись направо, и бро­сал на верхушки их слабый и дрожащий полусвет, рез­ко противоположный с непроницаемым мраком, покры­вавшим их подошвы. В воздухе было тепло и так тихо, что казалось, ни одна травка, ни одно облачко не ше­велились. Было так темно, что на самом близком рас­стоянии невозможно было определять предметы; по сторонам дороги представлялись мне то скалы, то живот­ные, то какие-то странные люди,— и я узнавал, что это были кусты, только тогда, когда слышал их шелест и чувствовал свежесть росы, которою они были покрыты.

Перед собой я видел сплошную колеблющуюся черную стену, за которой следовало несколько движу­щихся пятен: это были авангард конницы и гене­рал со свитой. Сзади нас подвигалась такая же мрач­ная масса; но она была ниже первой: это была пехота.

Во всем отряде царствовала такая тишина, что ясно слышались все сливающиеся, исполненные таинственной прелести звуки ночи: далекий заунывный вой чакалок, похожий то на отчаянный плач, то на хохот, звонкие однообразные песни сверчка, лягушки, перепела, какой-то приближающийся гул, причины которого я никак не мог объяснить себе, и все те ночные, чуть слышные движения природы, которые невозможно ни понять, ни определить, сливались в один полный прекрасный звук, который мы называем тишиною ночи. Тишина эта нарушалась или, скорее, сливалась с глухим топотом ко­пыт и шелестом высокой травы, который производил медленно двигающийся отряд.

Только изредка слышались в рядах звон тяжелого орудия, звук столкнувшихся штыков, сдержанный говор и фырканье лошади.

Природа дышала примирительной красотой и силой.

Неужели тесно жить людям на этом прекрасном све­те, под этим неизмеримым звездным небом? Неужели может среди этой обаятельной природы удержаться в душе человека чувство злобы, мщения или страсти истребления себе подобных? Все недоброе в сердце человека должно бы, кажется, исчезнуть в прикосновении с природой — этим непосредственнейшим выражением красоты и добра.

___________________________

        1Лягушки на Кавказе производят звук, не имеющий ничего
общего с кваканьем русских лягушек.  (Прим. Л. Н.  Толстого.)

        2«Аврора-вальс»   (нем.).

 

                                                            VII

Мы ехали уже более двух часов. Меня пробирала дрожь и начинало клонить ко сну. Во мраке смутно представлялись те же неясные предметы: в некотором отдалении черная стена, такие же движущиеся пятна; подле самого меня круп белой лошади, которая, пома­хивая хвостом, широко раздвигала задними ногами; спина в белой черкеске, на которой покачивалась вин­товка в черном чехле и виднелась белая головка писто­лета в шитом кобуре; огонек папиросы, освещающий ру­сые усы, бобровый воротник и руку в замшевой пер­чатке. Я нагибался к шее лошади, закрывал глаза и за­бывался на несколько минут; потом вдруг знакомый топот и шелест поражали меня: я озирался,— и мне казалось, что я стою на месте, что черная стена, кото­рая была передо мной, двигается на меня, или что сте­на эта остановилась, и я сейчас наеду на нее. В одну из таких минут меня поразил еще сильнее тот прибли­жающийся непрерывный гул, причины которого я не мог отгадать. Это был шум воды. Мы входили в глубо­кое ущелье и приближались к горной реке, которая бы­ла в это время во всем разливе 1. Гул усиливался, сы­рая трава становилась гуще и выше, кусты попадались чаще, и горизонт постепенно суживался. Изредка на мрачном фоне гор вспыхивали в различных местах яр­кие огни и тотчас же исчезали.

   Скажите, пожалуйста, что это за огни? — спросил я шепотом   у татарина, ехавшего подле меня.

   А ты не знаешь? - отвечал он.

   Не знаю.

   Это горской солома не таяк 2 связал и огонь ма­хать будет.

   Зачем же это?

   Чтобы   всякий   человек   знал,русской   пришелеперь в аулах,— прибавил он, засмеявшись,— ай-ай, томаша3 идет, всякий хурда-мурда4 будет в балка та­щить.

   Разве в горах уже знают, что отряд идет? — спросил   я.

   Эй! как можно не знает! всегда знает: наши на­род такой!

   Так и Шамиль теперь сбирается в поход?  - ска­зал я.

   Йок5,— отвечал он, качая головой в знак отри­цания.— Шамиль на похода ходить не будет; Шамиль наиб 6 пошлет, а сам труба смотреть будет, наверху.

   А далеко он живет?

   Далеко нету. Вот, левая сторона, верста десять будет.

   Почему же ты знаешь?—спросил я.— Разве ты был там?

   Был: наша все в горах был.

   И Шамиля видел?

   Пих! Шамиля наша видно не будет. Сто, триста, тысяча мюрид7 кругом. Шамиль середка будет! — при­бавил он с выражением подобострастного уважения.

Взглянув кверху, можно было заметить, что выяс­нившееся небо начинало светлеть на востоке и Стожары опускаться к горизонту; но в ущелье, по которому мы шли, было сыро и мрачно.

Вдруг немного впереди нас, в темноте, зажглось не­сколько огоньков; в то же мгновение с визгом прожуж­жали пули, и среди окружающей тишины далеко раз­дались выстрелы и громкий пронзительный крик. Это был неприятельский передовой пикет.   Татары,   составлявшие его, гикнули, выстрелили наудачу и разбежа­лись.

Все смолкло. Генерал подозвал переводчика. Тата­рин в белой черкеске подъехал к нему и о чем-то шепо­том и с жестами довольно долго говорил с ним.

— Полковник Хасанов, прикажите рассыпать цепь,— сказал генерал тихим, протяжным, но внятным голосом.

Отряд подошел к реке. Черные горы ущелья оста­лись сзади; начинало светать. Небосклон, на котором чуть заметны были бледные, неяркие звезды, казался выше; зарница начинала ярко блестеть на востоке; све­жий, прохватывающий ветерок тянул с запада, и свет­лый туман, как   пар,   подымался   над   шумящей   рекой.

_____________________

1Разлив рек на Кавказе бывает в июле месяце. (Прим. Л. Н.
Толстого.)

2Таяк значит шест, на кавказском наречии. (Прим.
Л. Н. Толстого.)

3Томаша значит хлопоты, на особенном наречии, изобретенном русскими и татарами для разговора между собой. Есть много слов на этом странном наречии, корень которых нет возможности отыскать ни в русском, ни в татарском языках. (Прим. Л. Н.
Толстою.)

4Хурда-мурда — пожитки, на том же наречии. (Прим.
Л. Н. Толстого.)

5й о к — по-татарски   значит   нет.   (Прим.   Л.   Н.   Толстого.)

6Наибами называют людей, которым вверена от Шамиля
какая-нибудь часть управления. (Прим. Л. Н. Толстого.)

7Слово мюрид имеет много значений, но в том смысле, в
котором употреблено здесь, значит что-то среднее между адъютан­том и телохранителем. (Прим. Л. Н. Толстого.)

 

                                                           VIII

Вожак показал брод, и авангард конницы, а вслед за ним и генерал со свитою стали переправляться. Вода была лошадям по груди, с необыкновенной силой рва­лась между белых камней, которые в иных местах вид­нелись на уровне воды, и образовывала около ног ло­шадей пенящиеся, шумящие струи. Лошади удивлялись шуму воды, подымали головы, настораживали уши, но мерно и осторожно шагали против течения по неровно­му дну. Седоки подбирали ноги и оружие. Пехотные солдаты, буквально в одних рубахах, поднимая над во­дою ружья, на которые надеты были узлы с одеждой, схватясь человек по двадцати рука с рукою, с замет­ным, по их напряженным лицам, усилием старались противостоять течению. Артиллерийские ездовые с громким криком рысью пускали лошадей в воду. Ору­дия и зеленые ящики, через которые изредка хлестала вода, звенели о каменное дно; но добрые черноморки дружно натягивали уносы, пенили воду и с мокрым хвостом и гривой выбирались на другой берег.

Как скоро переправа кончилась, генерал вдруг вы­разил на своем лице какую-то задумчивость и серьез­ность, повернул лошадь и с конницей рысью поехал по широкой, окруженной лесом поляне, открывшейся перед нами. Казачьи конные цепи рассыпались вдоль опушек.

В лесу виднеется пеший человек в черкеске и папа­хе, другой, третий... Кто-то из офицеров говорит: «Это татары». Вот показался дымок из-за дерева... выстрел, другой... Наши частые выстрелы заглушают неприя­тельские. Только изредка пуля, с медленным звуком, похожим на полет пчелы, пролетая мимо, доказывает, что не все выстрелы наши. Вот пехота беглым шагом и орудия на рысях прошли в цепь; слышатся гудящие выстрелы из орудий, металлический звук полета карте­чи, шипение ракет, трескотня ружей. Конница, пехота и артиллерия виднеются со всех сторон по обширной поляне. Дымки орудий, ракет и ружей сливаются с по­крытой росою зеленью и туманом. Полковник Хасанов подскакивает к генералу и на всем марш-марше круто останавливает лошадь.

           Ваше превосходительство! - говорил он, при­ставляя руку к папахе,— прикажите пустить кавале­рию: показались значки1,— и он указывает плетью на конных татар, впереди которых едут два человека на белых лошадях с красными и синими лоскутами на палках.

           С    богом,    Иван    Михайлыч! — говорит генерал.
Полковник на месте поворачивает лошадь, выхваты­вает шашку и кричит: «Ура!»

«Урра! Урра! Урра!» — раздается в рядах, и конни­ца несется за ним.

Все смотрят с участием: вон значок, другой, третий, четвертый...

Неприятель, не дожидаясь атаки, скрывается в лес и открывает оттуда ружейный огонь. Пули летают чаще.

   Quel charmant coup d'oeil!2 — говорит генерал, слегка припрыгивая по-английски на своей вороной тонконогой лошадке.

   Charrmant! — отвечает, грассируя, майор и, уда­ряя плетью по лошади, подъезжает к генералу.— C'est un vrrai plaisirr, que la guerre dans un aussi beau pays 3, - говорит он.

   Et surtout en bonne compagnie4, - прибавляет ге­нерал с приятной улыбкой.

Майор наклоняется.

В это время с быстрым неприятным шипением про­летает неприятельское ядро и ударяется во что-то; сзади слышен стон раненого. Этот стон так странно по­ражает меня, что воинственная картина мгновенно те­ряет для меня всю свою прелесть; но никто, кроме ме­ня, как будто не замечает этого: майор смеется, как кажется, с большим увлечением; другой офицер совер­шенно спокойно повторяет начатые слова речи; генерал смотрит в противоположную сторону и со спокойней­шей улыбкой говорит что-то по-французски.

   Прикажете отвечать на их выстрелы? — спраши­вает, подскакивая, начальник артиллерии.

   Да, попугайте их,— небрежно говорит генерал, закуривая сигару.

Батарея выстраивается, и начинается пальба. Земля стонет от выстрелов, огни беспрестанно вспыхивают, и дым, в котором едва можно различить движущуюся прислугу около орудий, застилает глаза.

Аул обстрелян. Снова подъезжает полковник Хасанов и, по приказанию генерала, летит в аул. Крик вой­ны снова раздается, и конница исчезает в поднятом ею облаке пыли.

Зрелище было истинно величественное. Одно только для меня, как человека, не принимавшего участия в деле и непривычного, портило вообще впечатление, было то, что мне казалось лишним — и это движение, и одушевление, и крики. Невольно приходило сравнение человека, который сплеча топором рубил бы воздух.

________________________

1Значки между горцами имеют почти значение знамен,
с тою только разницею, что всякий джигит может сделать себе
значок и возить его. (Прим. Л. Н. Толстого.)

2Какое прекрасное зрелище! (франц.)

3Очаровательно! Истинное наслаждение воевать в такой
прекрасной стране (франц.).

4И особенно в хорошей компании (франц.).

 

                                                         IX

Аул уже был занят нашими войсками, и ни одной неприятельской души не оставалось в нем, когда гене­рал со свитою, в которую вмешался и я, подъехал к нему.

Длинные чистые скалы с плоскими земляными кры­шами и красивыми трубами были расположены по не­ровным каменистым буграм, между которыми текла не­большая река. С одной стороны виднелись освещенные ярким солнечным светом зеленые сады с огромными грушевыми и лычевыми 1 деревьями; с другой - торчали

какие-то странные тени, перпендикулярно стоящие высокие камни кладбища и длинные деревянные шесты с приделанными к концам шарами и разноцветными флагами. (Это были могилы джигитов.)

Войска в порядке стояли за воротами.

Через минуту драгуны, казаки, пехотинцы с види­мой радостью рассыпались по кривым переулкам, и пу­стой аул мгновенно оживился. Там рушится кровля, стучит топор по крепкому дереву и выламывают доща­тую дверь; тут загораются стог сена, забор, сакля, и густой дым столбом подымается по ясному воздуху. Вот казак тащит куль муки и ковер; солдат с радост­ным лицом выносит из сакли жестяной таз и какую-то тряпку; другой, расставив руки, старается поймать двух кур, которые с кудахтаньем бьются около забора; тре­тий нашел где-то огромный кумган2 с молоком, пьет из него и с громким хохотом бросает потом на землю.

Батальон, с которым я шел из крепости N., тоже был в ауле. Капитан сидел на крыше сакли и пускал из коротенькой трубочки струйки дыма самброталического табаку с таким равнодушным видом, что, когда я увидал его, я забыл, что я в немирном ауле, и мне показалось, что я в нем совершенно дома.

— А! и вы тут? — сказал он, заметив меня.

Высокая фигура поручика Розенкранца то там, то сям мелькала в ауле; он без умолку распоряжался и имел вид человека, чем-то крайне озабоченного. Я ви­дел, как он с торжествующим видом вышел из одной сакли; вслед за ним двое солдат вели связанного старо­го татарина. Старик, всю одежду которого составляли распадавшиеся в лохмотьях пестрый бешмет и лоскут­ные портки, был так хил, что туго стянутые за сгорб­ленной спиной костлявые руки его, казалось, едва дер­жались в плечах, и кривые босые ноги насилу передви­гались. Лицо его и даже часть бритой головы были из­рыты глубокими морщинами; искривленный беззубый рот, окруженный седыми подстриженными усами и бо­родой, беспрестанно шевелился, как будто жуя что-то; но в красных, лишенных ресниц глазах еще блистал огонь и ясно выражалось старческое равнодушие к жизни.

Розенкранц через переводчика спросил его, зачем он не ушел с другими.

           Куда мне идти? — сказал он, спокойно глядя
в сторону.

— Туда, куда другие ушли,— заметил кто-то.

—Джигиты пошли драться с русскими, а я старик.

   Разве ты не боишься русских?

   Что мне русские сделают? Я старик,— сказал он опять, небрежно оглядывая кружок, составившийся около него.

Возвращаясь назад, я видел, как этот старик, без шапки, со связанными руками, трясся за седлом ли­нейного казака и с тем же бесстрастным выражением смотрел вокруг себя. Он был необходим для размена пленных.

Я   влез   на   крышу и расположился подле капитана.

   Неприятеля, кажется, было немного,— сказал я ему, желая узнать его мнение о бывшем деле.

   Неприятеля? — повторил он с удивлением,— да его вовсе не было. Разве это называется неприятель?.. Вот вечерком посмотрите, как мы отступать станем: увидите, как провожать начнут, что их там высы­плет!— прибавил он, указывая трубкой на перелесок, который мы проходили утром.

   Что это такое? — спросил я с беспокойством, пре­рывая капитана и указывая на собравшихся недалеко от нас около чего-то донских казаков.

Между ними слышалось что-то похожее на плач ре­бенка и слова:

   Э, не руби... стой... увидят... Нож есть, Евстигнеич?.. Давай нож...

   Что-нибудь делят, подлецы,— спокойно сказал капитан.

Но в то же самое время с разгоревшимся, испуган­ным лицом вдруг выбежал из-за угла хорошенький пра­порщик и, махая руками, бросился к казакам.

           Не трогайте, не бейте его! — кричал он детским
голосом.

Увидев офицера, казаки расступились и выпустили из рук белого козленка. Молодой прапорщик совершен­но растерялся, забормотал что-то и со сконфуженной физиономией остановился перед ним. Увидав на крыше меня и капитана, он покраснел еще больше и, припры­гивая, подбежал к нам.

— Я думал, что это они ребенка хотят убить,— ска­зал он, робко улыбаясь.

__________________________

1 Лыча — мелкая слива. (Прим. Л. Н. Толстого.)

2 Кумган — горшок. (Прим. Л. Н. Толстого.)

 

                                                             X

Генерал с конницей поехал вперед. Батальон, с кото­рым я шел из крепости N., остался в арьергарде. Роты капитана Хлопова и поручика Розенкранца отступали вместе.

Предсказание капитана вполне оправдалось: как только мы вступили в узкий перелесок, про который он говорил, с обеих сторон стали беспрестанно мелькать конные и пешие горцы, и так близко, что я очень хо­рошо видел, как некоторые, согнувшись, с винтовкой в руках, перебегали от одного дерева к другому.

Капитан снял шапку и набожно перекрестился; неко­торые старые солдаты сделали то же. В лесу послыша­лись гиканье, слова: «Иай гяур! Урус иай!» Сухие, ко­роткие винтовочные выстрелы следовали один за дру­гим, и пули визжали с обеих сторон. Наши молча от­вечали беглым огнем; в рядах их только изредка слы­шались замечания вроде следующих: «Он1 откуда па­лит, ему хорошо из-за леса, орудию бы нужно...» и т. д.

Орудия въезжали в цепь, и после нескольких зал­пов картечью неприятель, казалось, ослабевал, но через минуту и с каждым шагом, который делали войска, сно­ва усиливал огонь, крики и гиканье.

Едва мы отступили сажен на триста от аула, как над нами со свистом стали летать неприятельские ядра. Я видел, как ядром убило солдата... Но зачем расска­зывать подробности этой страшной картины, когда я сам дорого бы дал, чтобы забыть ее!

Поручик Розенкранц сам стрелял из винтовки, не умолкая ни на минуту, хриплым голосом кричал на солдат и во весь дух скакал с одного конца цепи на другой. Он был несколько бледен, и это очень шло к его воинственному лицу.

Хорошенький прапорщик был в восторге; прекрас­ные черные глаза его блестели отвагой, рот слегка улы­бался; он беспрестанно подъезжал к капитану и просил его позволения броситься на ура.

   Мы их отобьем,— убедительно говорил он,— право, отобьем.

   Не нужно,— кротко отвечал капитан,— надо от­ступать.

Рота капитана занимала опушку леса и лежа отстре­ливалась от неприятеля. Капитан в своем изношенном сюртуке и взъерошенной шапочке, опустив поводья бе­лому маштачку и подкорчив на коротких стременах но­ги, молча стоял на одном месте. (Солдаты так хорошо знали и делали свое дело, что нечего было приказы­вать им.) Только изредка он возвышал голос, прикри­кивая на тех, которые подымали головы.

В фигуре капитана было очень мало воинственного, но зато в ней было столько истины и простоты, что она необыкновенно поразила меня. «Вот кто истинно храбр»,— сказалось мне невольно.

Он был точно таким же, каким я всегда видал его: те же спокойные движения, тот же ровный голос, то же выражение бесхитростности на его некрасивом, но простом лице; только по более, чем обыкновенно, свет­лому взгляду можно было заметить в нем внимание человека, спокойно занятого своим делом. Легко ска­зать: таким же, как и всегда. Но сколько различных оттенков я замечал в других: один хочет казаться спо­койнее, другой суровее, третий веселее, чем обыкновен­но; по лицу же капитана заметно, что он и не пони­мает, зачем казаться.

Француз, который при Ватерлоо сказал: «La garde meurt, mais ne se rend pas»2,— и другие, в особенности французские герои, которые говорили достопамятные изречения, были храбры и действительно говорили достопамятные изречения; но между их храбростью и храбростью капитана есть та разница, что если бы великое слово, в каком бы то ни было случае, даже шевелилось в душе моего героя, я уверен, он не сказал бы его: во-первых, потому, что, сказав великое слово, он   боялся   бы   этим   самым   испортить   великое   дело, а во-вторых, потому что, когда человек чувствует в се­бе силы сделать великое дело, какое бы то ни было слово не нужно. Это, по моему мнению, особенная и высокая черта русской храбрости; и как же после этого не болеть русскому сердцу, когда между нашими молодыми воинами слышишь французские пошлые фра­зы, имеющие претензию на подражание устарелому французскому рыцарству?..

Вдруг в той стороне, где стоял хорошенький прапор­щик со взводом, послышалось недружное и негромкое «ура». Оглянувшись на этот крик, я увидел человек тридцать солдат, которые с ружьями в руках и мешка­ми на плечах насилу-насилу бежали по вспаханному по­лю. Они спотыкались, но всё подвигались вперед и кричали. Впереди их, выхватив шашку, скакал моло­дой прапорщик.

Все скрылось в лесу...

Через несколько минут гиканья и трескотни из ле­су выбежала испуганная лошадь, и в опушке показа­лись солдаты, выносившие убитых и раненых; в числе последних был молодой прапорщик. Два солдата дер­жали его под мышки. Он был бледен, как платок, и хорошенькая головка, на которой заметна была толь­ко тень того воинственного восторга, который одушев­лял ее за минуту перед этим, как-то страшно углуби­лась между плеч и спустилась на грудь. На белой ру­башке под расстегнутым сюртуком виднелось небольшое кровавое пятнышко.

   Ах, какая жалость! - сказал я невольно, отвора­чиваясь от этого печального зрелища.

   Известно, жалко,— сказал старый солдат, кото­рый с угрюмым видом, облокотясь на ружье, стоял подле меня.— Ничего не боится: как же этак мож­но! — прибавил он, пристально глядя на раненого.— Глуп еще  - вот и поплатился.

   А ты разве боишься? — спросил я.

   А то нет!

_________________________

1Он — собирательное название, под которым кавказские сол­даты разумеют вообще неприятеля. (Прим. Л. Н. Толстого.)

2 «Гвардия умирает, но не сдается» (франц.).

 

                                                          XI

Четыре солдата на носилках несли прапорщика; за ними форштатский солдат вел худую, разбитую ло­шадь, с навьюченными  на нее двумя зелеными  ящиками, в которых хранилась фельдшерская принадлежность. Дожидались доктора. Офицеры подъезжали к носилкам и старались ободрить и утешить раненого.

— Ну, брат Аланин, не скоро опять можно будет поплясать с ложечками,— сказал с улыбкой подъехав­ший поручик Розенкранц.

Он, должно быть, полагал, что слова эти поддер­жат бодрость хорошенького прапорщика; но, сколько можно было заметить по холодно-печальному выраже­нию взгляда последнего, слова эти не произвели желанного действия.

Подъехал и капитан. Он пристально посмотрел на раненого, и на всегда равнодушно-холодном лице его выразилось искреннее сожаление.

— Что, дорогой мой Анатолий Иваныч? — сказал он голосом, звучащим таким нежным участи­ем, какого я не ожидал от него,— видно, так богу угодно.

Раненый оглянулся; бледное лицо его оживилось печальной улыбкой.

   Да, вас не послушался.

   Скажите лучше: так богу угодно,— повторил ка­питан.

Приехавший доктор принял от фельдшера бинты, зонд и другую принадлежность и, засучивая рукава, с ободрительной улыбкой подошел к раненому.

           Что, видно, и вам сделали дырочку на целом месте,— сказал он шутливо-небрежным тоном,— покажите-ка.

Прапорщик повиновался; но в выражении, с кото­рым он взглянул на веселого доктора, были удивление и упрек, которых не заметил этот последний. Он при­нялся зондировать рану и осматривать ее со всех сто­рон; но выведенный из терпения раненый с тяжелым стоном отодвинул его руку...

           Оставьте меня,— сказал он чуть слышным голосом,— все равно я умру.

С этими словами он упал на спину, и через пять минут, когда я, подходя к группе, образовавшейся под­ле него, спросил у солдата: «Что прапорщик?», мне отвечали: «Отходит».

 

                                                  XII

Уже было поздно, когда отряд, построившись широ­кой колонной, с песнями подходил к крепости.

Солнце скрылось за снеговым хребтом и бросало по­следние розовые лучи на длинное, тонкое облако, оста­новившееся на ясном, прозрачном горизонте. Снеговые горы начинали скрываться в лиловом тумане; только верхняя линия их обозначалась с чрезвычайной ясно­стью на багровом свете заката. Давно взошедший про­зрачный месяц начинал белеть на темной лазури. Зе­лень травы и деревьев чернела и покрывалась росою. Темные массы войск мерно шумели и двигались по ро­скошному лугу; в различных сторонах слышались буб­ны, барабаны и веселые песни. Подголосок шестой роты звучал изо всех сил, и, исполненные чувства и силы, звуки его чистого грудного тенора далеко разносились по прозрачному вечернему воздуху.

© Ставропольская краевая детская библиотека им.А.Е. Екимцева, 2013-2015. Все права защищены.
Использование материалов только со ссылкой на palitra.ekimovka.ru