Губин А. Посох пророка [Текст] :
[рассказ] / А. Губин // Губин А. Афина Паллада: из книги поэтов. – Ставрополь,
1985. – С.231-242.
Посох пророка
Открылась бездна звёзд полна,
Звездам нет чисел, бездне дна…
М.В. Ломоносов
Достоевский проигрывал. Он хотел
поставить на точный, как ему привиделось, нумер, но под руку что-то сказали. Он
дёрнул плечом, испугался и переменил игру.
Выиграл нумер.
Достоевский в бешенстве отошёл к
окну глотнуть свежего воздуха. Тут же решительно вернулся и повторил игру.
Нумер выиграл.
Он повторил опять на него.
Окаменели десятки глаз при виде
такого безумства – третий раз повторять игру. Впрочем, русские в игре
нерассчётливы.
Выиграл нумер.
Перед русским на зелёном сукне
разлилась золотая лужица монет. Он вспомнил, как однажды выиграл в рулетку
одиннадцать тысяч франков – целое состояние, - и теперь пошёл ва-банк, чтобы
разом забрать всё, покрыть прошлые проигрыши, расплатиться по векселям,
остаться при своих и навсегда прекратить игру, как обещано жене ещё в
Баден-Бадене, когда там проигрался в пух и прах.
Игра…
Напряжённо блестели лбы. Дыхание
вокруг прекратилось. Пламя свечей замерло.
Сделана…
Костяная позолоченная лопаточка
крупье отгребла золотое озерко от русского в сторону однорукого моряка с чёрной
лентой на правом глазу.
В проигравшем сильнее обозначилась
студенческая сутулость. На сером, пережжённой бронзы лице проступили угольные
точки. Желтоватые келейные пальцы скребли шейный платок.
Он начинал признавать справедливость
вынесенного ему в молодости смертельного приговора, заменённого уже на эшафоте
каторгой, о которой позже скажет: «Меня каторга спасла».
Но скажите по чести, господа
издатели, справедливо ли платить ему за лист сто пятьдесят рублей, а тому же
Ивану Тургеневу или Льву Толстому по четыреста и пятьсот, когда они имеют
обширные поместья, дающие им возможность работать не спеша, не за кусок хлеба.
Он же всю жизнь пишет, как на пожаре, как газетный репортёр. За считанные дни
продиктовал «Игрока» и час в час сдал рукопись полицейскому приставу, поскольку
издатель Стелловский, известный жулик, с которым писатель вынужден был
заключить соглашение, в момент истечения срока исчез… Диктовал же Анне
Григорьевне, на которой вскоре женился.
Достоевский проигрывал.
Ему придётся сидеть в долговой
тюрьме, будучи всемирно известным автором. Он затеял с братом издательство – и
лишь в конце жизни едва сумеет погасить векселя, выданные братом.
Правда, один издатель будет платить
ему по триста рублей – Некрасов, сам великий поэт и небогатый человек. Но лишь
у врат вечности обнимутся они с той же любовью, с какой обнялись на заре
жизни.
А пока воспоминания о Некрасове, как
и о Тургеневе, Белинском, ему неприятны. Именно Некрасов и Тургенев, блестящие
мастера в пушкинском цехе поэтов, написали отвратительный пасквиль в стихах на
Достоевского. Объявив его новой звездой, «великим талантом, что пойдёт далее
Гоголя», Некрасов и Белинский жестоко затем издевались в салонах и журналах над
«гениальностью автора «Двойника» и «Господина Прохарчина».
Сейчас в казино, он ненавидел себя –
ведь только бы остановиться на выигрыше, не заглядывать в пропасть!
Ещё в Висбадене, до женитьбы, уже
был на краю пропасти и пошёл на унижение: при содействии играющего по маленькой
Ивана Гончарова, величайшего романиста, впоследствии главного цензора
Российской империи, он обратился с унизительной просьбой – хорошо, что
запиской, на расстоянии – к Ивану Тургеневу одолжить сто талеров, чтобы
погасить счета в гостинице и уехать на родину.
Сам Гончаров дать не мог – одалживать
во время игры не рекомендуется, можно привлечь проигрыш, а когда игра
кончилась, Гончаров был сильно не в духе, подозревая шулерство в казино.
Деньги Тургенев прислал утром,
пятьдесят талеров, и Достоевский тут же отослал ему записку.
Подруги тех дней Сусловой дома не
было, ушла под предлогом каких-то визитов, хотя он отлично сознавал, что ей
стыдно оставаться в гостинице, где задолжали.
Чувствуя дрожь и неотвратимость
судьбы, Фёдор Михайлович прошмыгнул мимо слуг гостиницы и, как бедный
петербургский чиновник, задыхаясь, вбежал в игорный дом.
- Господа, делайте вашу игру! –
монотонно повторял крупье.
Играл осторожно, полагался на расчёт
– хотя какой расчёт у прыгающего шарика? – и выигрывал.
Сумма тургеневских талеров
удвоилась…Учетверилась…
Играть по маленькой не было смысла.
Да и спешить надо домой. Вот, сейчас, сорвать крупный банк и остановиться…
- Игра сделана! – Крупье отгрёб в
сторону талеры Достоевского.
И снова петлёй захлестнула жуткая
российская несправедливость, хотя казино тут ни при чём.
Катков, издатель «Преступления и
наказания», самовольно, не советуясь с автором, выбросил в корзину главу, ради
которой написан роман. В железных тисках безденежья пришлось согласиться, и он
попросил вернуть ему вырезанные страницы. Их искали тщетно – мусорщик уже
забрал содержимое издательской корзины. Читатели в восторге от романа и не
знают, что роман – богатая гробница, в которой побывали воры.
А проза житейская, бытовые дрязги!
Впоследствии впалые щёки Фёдора
Михайловича проест жгучая плесень стыда за людей даже высшего порядка;
знаменитый писатель Иван Тургенев будет требовать с Достоевского не пятьдесят,
а сто талеров, кои талеры якобы тот Иван Тургенев выслал означенному писателю.
Слава богу, сохранилась расписка, и дело уладилось. Тургенева подвела память,
зоркая на прочитанные слова: в письме Достоевский точно просил сто талеров.
Слово для писателя и есть дело – не столько любить, сколько сказать о любви,
откровенней, ярче, по-новому.
В будущем на открытие Пушкинского
памятника съедется весь культурный мир собственно слышать, видеть,
чествовать Тургенева, а попадёт на торжество Достоевского – тут он выиграл, -
речь которого затмит все говорения и речи, в том числе и Тургенева.
А Лев Николаевич на открытие
памятника не явится, избегая всяческой мирской суеты, и, наверное, до конца
дней будет чувствовать в сердце сквозную рану.
Страшно сказать, они никогда не
встретятся, Достоевский и Толстой, хотя были современниками; однажды целый
вечер провели в одном доме, но Фёдор Михайлович этого не знал и сильно горевал
после, а граф Толстой уже мало замечал людей, евангелически интересуясь
судьбами мужика, надрывно переживая драмы угасающего дворянства.
Лишь смерть Достоевского заставит
Толстого содрогнуться от невосполнимой потери и пролить слезу горечи, да и то в
частном письме. А ведь все они – и Белинский, и Некрасов, и Тургенев, и
Толстой, и Достоевский – братья одной великой литературной шеренги, солдаты
Пушкина, наследники Лермонтова.
Достоевский проигрывал.
При жизни он не имел того достатка и
славы, которые выпали на долю вселенского патриарха Толстого. А годы спустя
французский писатель Андре Жид начнёт свои лекции о Достоевском в Сорбоннском
университете так: горизонт мировой литературы закрыт вершинами Льва Толстого;
но если мы отойдём от этих вершин дальше, то увидим за ними ещё более высокие,
снежные пики Достоевского.
Продолжая, лектор сравнивает
Достоевского с чистокровным арабским скакуном, который в момент бега, готовый
пасть бездыханным, перекусывает себе жилу на ноге, выпуская кровь, открывая
второе дыхание, и снова скачет , впереди всех.
Вольно французу мерять русские
вершины, но в одном он прав: горизонт мировой литературы надолго, на века
закрыт вершинами Льва Толстого и Фёдора Достоевского.
Поразительно: Достоевскому судьба не
только дала лучшую из жён – тут он выиграл, - но и фамилия жены словно
выхвачена из его произведений. Не Раевская, не Голицына или Долгорукая, а
Сниткина – сословие бедных людей.
Уже отмечено его родство с Западом –
готический стиль устремлений, напряжённая драматургичность, философская
близость к Шекспиру и Сервантесу. Но его язычески тянет в Азию, где он пережил
злосчастную любовь, где однажды его заковали в кандалы. Там, в Мёртвом доме,
увидел он жизнь, скованную пороком и железом, - и нет более светлой книги в его
творчестве, чем «Записки из Мёртвого дома», хотя эта книга о каторге.
Как он рвался с поселения назад, в
Россию! В дождливую слякоть Петербурга, центр умственной жизни бескрайней
империи. В Петербурге же стал мечтать о Западе, Европе. А теперь, в Бадене, в
казино, в пылающем мозгу снова – широкая полусонная Азия…
Зелёная степь. Войлочные юрты
кочевников. Жёлто-красная туча стремительно несётся по краю степи – табун
полудиких коней. В траве поют птицы. Покой. Могильники. Камыши редких озёр. И
надо всем этим самое человеческое, самое поэтическое в мифологии божество,
которому издревле поклонялись монголы, не знавшие иных божеств, - Вечное Синее
Небо.
Медленно тянутся там ковыльные дни.
Люди ищут воду, дышат ароматом новых пастбищ, и, съезжая по осени на зимние
стоянки, оставляют в побуревшей степи ярко-зелёные круги – следы юрт. Зимой
гудит ураганный ветер, метут снега, в юрте жар костра, в котёл заложена конина,
близко рыскают волки и барсы, случаются грабежи, жизнь не меняется веками,
подчинённая желудку.
Сердцу же надобно жить в России.
Разуму – В Европе. Он человек сердца, и он удивляется, как гениальному замыслу,
мысли ехать домой, в Петербург, В Москву…
Он вздрогнул: да ведь уже решено
ехать домой, он уже и билеты пошёл брать, да по пути свернул в казино – как
когда-то в Висбадене…
И оттягивает час возмездия,
продолжает думать о другом, наблюдая игру.
У каждого поэта есть своя Беатриче,
сладкая и кровавая каторга любви. Была и у него эта каторга, на которую он
попал с каторги царской. Потом – в ещё более страшную кабалу к женщине, то
мечтавшей убить императора, то создать государство свободных колонистов на
островах, то отравиться – и которая отдалась в Париже импозантному испанцу за
день до приезда ожидаемого ею Достоевского, с великим тщанием поспевавшего на
свидание с любимой, Полиной Сусловой.
Цепи этой каторги, казалось, были
несокрушимы. Но пали и они, срезанные кроткими и прямыми лучами глаз Анны
Григорьевны. Ещё он бросится к старым цепям – и тут же сам посмеётся. Рубцы
однако в сердце останутся.
Несколько повышенное влечение к юным
и беззащитным особам слабого пола выльется чернилами с пера.
Вереница его жгучих влюблённостей:
Авдотья Панаева, жена писателя-демократа, Маша Исаева – его сибирская жена,
Полина Суслова – мучительница, Марфа Браун – бродяга мира, Анна
Корвин-Круковская – рыцарственная женщина (её сестра Софья Ковалевская любила
его детской любовью) и наконец племянница Соня…
Древняя литовская кровь в жёлтых
переулках московской Божедомки настоялась в детстве до кипения и потом всю
жизнь рвалась фонтанами – в любви, творчестве, поисках пути и истины…
Мрачные воспоминания о смерти отца,
убитого крестьянами, также позади, ибо и этот мотив он использует в будущей
книге.
Прыгал шарик. Звенело на сукне
золото, ничьё и каждого – как распорядится слепая фортуна.
…Он умолил старуху в желтоватых
кружевах, с орлиным профилем галльских королей, взять у него в заклад
серебряные часы с цепочкой.
Делая это, он нисколько не рассчитывал
на выигрыш. И точно: полученные талеры скользнули в засаленный карман блузы
лысого француза с тремя бородавками на багровом лице – пекаря или колбасника.
Свечи оплывали, бросая весь свой
свет на зелёный стол и монеты. Новые игроки бесцеремонно потеснили русского.
Ему показалось, что в полутьме
гардеробной мелькнуло платье Анны Григорьевны. Нет! Он не пойдёт в гостиницу.
Бежать, скрыться, хоть в пучине морской. Это ужасно: быть учителем жизни и
проигрывать семейные деньги! Он не достоин жить с Анной Григорьевной!
И не мог уйти из этого каторжного
вдвойне игорного дома, хотя не имел никаких надежд.
Как все творцы, великие или малые,
он всегда стремился сказать своё, новое слово.
Человек, который скажет новое слово,
должен прожить тысячи жизней в любой отрезок данного ему времени.
Так, Будда был погонщиком яков.
Чистил клоаки. Переписывал пергаменты. Объездил весь свет на кораблях и слонах.
Голодал и умирал от жажды. Был на розовых вершинах и пересёк пустыни. Любил и
ненавидел. Был солдатом и командовал легионами. Тело, бывшее в язвах, умащалось
розовым маслом. Он казнил и миловал. Истреблял народы и возрождал к жизни
пепелища. Торжествовал и сокрушался. Познал всю мудрость, созданную до него…
Однажды Будда проснулся под
кипарисовым деревом в окружении обнажённых наложниц, в дыму благоуханий. И
увидел вершины снежных гор. И затосковал по своей великой сущности. Разорвал
царские одежды, посыпал голову прахом, скитался с дикими зверями, ел
коренья, лизал росу и лёд, отказался и от этого – и объявил себя богом, сказав,
что есть семь состояний духа, и высшее, седьмое, нирвана, достигается лишь
богами.
Никто не поверил ему, но его знания
и опыт превосходили мудрость других. Он сказал: вот я ухожу к богам, как равный
им, увидит тот, кто верит. Так говорил двадцатишестилетний Будда, медленно
поднимаясь к облакам в пурпурной колеснице солнца – для тех, кто верил, и
затихая на соломенной подстилке – для толстокожих скептиков.
О проповедниках древности
Достоевский помнил всегда, будь то Моисей, Христос, Магомед или Митра. С ними
он связывал и великих художников нового времени. И сам создавал не просто
художественные картины жизни, но художественные учения; пришёл в мучительной,
сжигающей себя работе к последнему, высшему закону творчества: пророчеству.
Тон пророка всегда слышался в его
творениях, но глухо, как из подземелья, как гул далёкого спасательного колокола
в штормовую ночь. Пора ему стать обнажённым и близким, как труба над ухом.
Его любимым поэтом останется Пушкин,
настольной книгой – «Дон Кихот». Он создаст русского Дон Кихота, князя Мышкина,
которого так же, как и испанского идальго, считали обычным сумасшедшим, а это
было безумие людей не от мира сего. Книгу Сервантеса он считал возможным
показать небу как отчёт о жизни на Земле. Обычное занятие земных рыцарей всех
времён – война, грабёж, насилие. Именно против этого выступает Дон Кихот,
победить ему не дано, но выступать он не перестанет.
Художеств вне пророчества
Достоевский не признавал – нет смысла в творчестве, если не ставить коренные
вопросы бытия и не возвещать народу о жизни лучшей, доброй, здоровой. Образ Дон
Кихота возвещён как пророчество. В пророчествах сам он будет впадать в
заблуждения. Главной станет панславянская идея русского народа-богоносца,
вернувшегося в Константинополь, чтобы вести оттуда все народы в лоно праведной
жизни. Сначала были русичи, потом Русь, из неё Россия, дальше нужна Славяния.
Борьба с «бесами», золотушными студентами, «выдумывающими» революции.
Православие, монархия, смирение – ключи от райских врат на Земле. Тут он проигрывал,
смотрел назад, донкихотствовал в отрицательном смысле – ведь и добряк Дон Кихот
порой творил зло своими благонамеренными подвигами.
Но и не следует его пророчества
толковать как прямые указания или буквальные привидения, хотя он, например,
точно назвал день своей смерти: утром сказал Анне Григорьевне, что умрёт
сегодня, и умер в этот день.
Как быть пророком в личине писателя
в век науки, техники, практицизма, когда философия уступила место политике, а
вера – философии?
Да всё так же: библейски страдать и
заставлять людей проникаться смыслом страданий.
В человеке, в силу его животной
сущности, заложено инстинктивное злое – и отобрать это нельзя, не разрушив
человека. Путём страданий человек сумел стать Дон Кихотом – развил в себе
доброе. Надо постоянно поддерживать огонь страданий, чтобы выжигать им злое по
мере его роста, приближать доброе к его божественной сущности.
Сердце, покрытое жиром наслаждения,
может быть добродушным, но и злым. Ни грана жира, ни тени лишнего удовольствия,
чтобы идти к доброму. Страдания и жир противоположны.
Ему будут возражать: страдание-де
озлобляет, ожесточает, что человек и так добр по природе – и впадут в
обожествление человека, станут по существу религиозными, подобно Фейербаху с
его религией человеческой любви.
Он ответит, что ожесточает
физическое страдание, а высшее, духовное, просветляет, ведь очищали же душу
древние греки трагедией, катарсисом страданий. Он имел право говорить так, ибо
это он заявил, что не хотел бы заплатить за благоденствие всего человечества и
одной слезой ребёнка.
Христианин, он однако отрицал
муравьиную философию народа-травы, постулаты Евангелия: смерть и страдания
одного ради других. Ибо говорил о страдании, возникающем внутри каждого от
несовершенства мира, а не о страдании, причиняемом одними людьми другим, - у
такого страдания не было более яростного врага, чем он.
Говорили, что в своём стремлении
глубже проникнуть в природу человека он как бы сам творил злое, как участник
дьявола.
Он действительно показывал человека
так глубоко, не канонически, что просвечивалась вся кровеносная система духа,
все тончайшие капилляры мысли и чувства. Не его вина, что в такой глубине
доброе лежало в обнимку со злым.
По каменистым дорогам бытия, по
гулким мостовым хмурого города, по кочкам солнечных просёлков, в стране
солдатчины и барства, чичиковых и юродивых, гениев и преступников застучит
увереннее и громче железный посох пророка.
Но когда он уже напишет романы
«Идиот», «Бесы», «Подросток», «Братья Карамазовы» и создаст венец своей
творческой жизни «Дневник писателя», то критики всё ещё будут вспоминать
«Бедных людей», не замечая или оплёвывая гигантскую готику его новых соборов,
прорезавших шпилями бескрайность веков будущего.
Но и там впереди, в готическом
тумане, гулкая поступь вечных вопросов бытия, неразрешимая загадка добра и зла,
бога и дьявола, прочно засевших а человеке. И высший творческий закон –
пророчество – станет доминирующим…
- Господа, казино делает приборку,
антракт два часа!
Он вышел, забыв свою шляпу на
вешалке. В темноте его обвили милые руки. В сознании мелькнули образы
мучителя мужа и кроткой жены, его родителей, да и он, видно, не далеко ушёл от
них.
Анна Григорьевна пыталась скрыть на
лице испуг, растерянность и печаль, старалась держаться дальше от фонарей. Он
же хотел, чтобы она никогда не простила его, желая вернуться в рабочую каторгу
писательского стола.
Она заговорила - не о талерах и
долгах – о новом прекрасном издании «Посмертных записок Пикквикского клуба», а
придя в гостиницу, читала мужу главы романа, полные смеха и горечи. Один
рассказ в романе давно буровил Фёдора Михайловича – точно его Кроткая, или
толчок дал Диккенс?
Утром после завтрака Анна
Григорьевна предложила прогулку. Он согласился и взял с собой Диккенса. Что
касается денег, то ей уже выслали из России.
Проходя мимо игорного дома, Фёдор
Михайлович не почувствовал ни тяги к игре, ни отвращения. Этот мёртвый дом был
ему неинтересен, как чужой пейзаж. Он удивился бы до крайности, если бы ему
предложили играть. Туча пронеслась. Как запой. Как болезнь. Лишь оставалось
подавленное состояние духа, досада – не за проигрыш, а за то, что из творца он
вновь, в рулетке, превратился в персонажа, скульптор стал глиной.
Накрапывал дождь. Ему почему-то
стало стыдно перед женой, что он забыл в казино шляпу, не проиграл же он её! И
не сказав, что идёт за шляпой, молча и быстро свернул в казино.
Анна Григорьевна бестрепетно пошла
дальше.
Гардероб был заперт. Из залы
ему кивнул Гончаров, подзывая к себе.
- У вас лёгкая рука, - сказал
Гончаров. – На какой ставить?
Достоевский, не думая, назвал.
Иван Александрович выиграл.
Достоевский шутя называл новые
номера. Гончаров выигрывал крупные куши и, вдруг спохватившись, спросил:
- Да вы-то, батенька, чего не
ставите?
Достоевский побледнел страшно, как
перед припадком. Блеск золота, гул в зале, сладостное покалывание азарта. Нет,
не ради материализма – выиграть схватку, как рыцарь на турнире со
смертью…Конечно, нужны и деньги…Унизительно ждать денег родственников жены,
ведь он гигант в сравнении с ними, а будет состоять жалким иждивенцем…Вот…Сейчас…Не
может быть…
Золотым ручейком текла перед ним
полоса везения…
Он снял с руки венчальное кольцо.
Досадная помеха – проигрыш. Нужно
немедленно ставить снова, пока идёт полоса.
Он выбежал на аллею, упал на колени
перед Анной Григорьевной. Она покорно и просто отдала ему своё золотое кольцо.
Выигрыш…
Ещё…
Ставки удвоены…
Банк!
Дрожащей рукой, не дожидаясь крупье,
Достоевский сгребал золото к себе.
Играть не хотелось – туча
пронеслась. Но поставил последний раз – всё.
Взял!
Ещё раз.
Господи, что же это такое, да ведь
так можно на всю жизнь отыграться!
Ещё на все!
Выиграл!
И словно злясь на выигрыш, ведь он
не хотел играть, снова поставил все.
- Уходите! – сдавленно прошептал
Гончаров. – Это невозможно!
- Игра сделана!
- Остановитесь или я вас зарублю! –
схватился за кортик итальянский генерал.
- На все! – с пеной на синеющих
губах сказал русский, к которому крупье сгрёб новые тысячи.
Старуха в кружевах упала в обморок.
Гончаров мелко крестился.
- Делайте ставки, господа! – дрожал
в ознобе привыкший ко всему крупье.
Золото звякнуло… Шарик прыгнул…
Он уже знал, что ставка его бита.
Знал до того, как шарик остановился. И судорожно снял с пальца женино кольцо.
Небрежно бросил на стол.
А двадцать пар глаз ещё
наливались страстью ужаса и сладости, жизни и смерти.
В голове лихорадочно роились цифры,
слова. Ага, теперь он не будет простаком, теперь он-то знает, когда
остановиться.
Как мучительно долго крупье
отгребает от него золото и серебро – и то сказать: целая груда, тысяч двадцатью
Как у всякого игрока, у него были
свой счёт и логика, приметы и предчувствия. Сейчас он до мельчайших
подробностей почувствовал будущую игру и своё место в ней. После спада долго
поднимающейся волны грядёт ещё более высокий гребень – и в этот миг он оседлает
его, ловкий пловец, и направится на гребне прямо к берегам, к Анне Григорьевне,
с тяжкими, отдувающимися карманами.
Он не учёл одного: его первая ставка
была бита сразу.
Второе кольцо уплыло в засаленный
карман француза пекаря или колбасника.
Венчальные кольца! Символ чистоты,
верности и вечности в браке двух любящих душ, на краткий миг соединившихся в
солнечном луче жизни!..
И только на пальце останется след
обручального кольца – узкая белая полоска.
Почувствовать проигрыш он не успел.
Кто-то подхватил его на руки, кажется, итальянец с кортиком, кто-то держал ноги
– внезапно начался припадок падучей, которой он страдал всю жизнь.
Очнулся в гостинице. Первое, что
вспомнил, вчерашние мысли о творчестве, о миссии художника, которые приходили к
нему в момент игры. Может, потому и играл удало, с русской широтой, что
главный, нетленный выигрыш был давно при нём.
- Тебе лучше? – радостно спросила
Анна Григорьевна.
Он стыдился припадков, не любил о
них говорить и вспоминать.
- Почитай мне ещё раз священника у
Диккенса…
Она читала. Потом он выпил кофе.
Посидел на веранде, любуясь панорамой. Попросил бульона и стакан портвейна.
После обеда сел к столу. Анна Григорьевна увидела его блестящие глаза,
бескровные губы, но была спокойна – это другой припадок, творческий. Она вышла
и тихо прикрыла дверь.
Как всегда, ему казалось, что раньше
не писалось так легко, живо, точно.
Стучит посох пророка, как положено,
нищего, гонимого, неудачливого, побиваемого камнями судьбы.
Бьётся в приступах гениальности
Достоевский.
Тут он выигрывал.